Полет на спине дракона
Шрифт:
— Что там такое? — встрепенулся Сача.
— Урусуты... урусуты, — глухо перекатывалось по распадающимся рядам.
В тысячах Гуюка народ был бывалый. Каждый из этих опытных нухуров кожей знал, что и когда ему делать при внезапном нападении. Да и не таким уж внезапным оно было: просто дозорные сотни, доскакав, сообщили о приближающемся большом войске.
Каждый знал, что делать. Кроме жрецов. Завершать важнейший обряд в условиях боевой тревоги никого из них никогда не учили. Они растерялись.
Спешно сжигать тела и этот, разом ставший кощунственно
О-о-о... Это ещё хуже.
Собравшись в кружок, пресвятые пастыри о чём-то беседовали, панически жестикулируя, сейчас они напоминали заспоривших рыночных торговцев. Так они стояли долго, шипели и жужжали друг на друга, как засунутые в коробочку шмели. Сача, наблюдая за этой кутерьмой, не выдержал, расхохотался, загремел облегчённым смехом проснувшейся надежды. Воспалённая весёлость неудержимо перекатилась от жертвы к жертве.
Один из шаманов бросился к их группе и в отчаянии завизжал:
— Молча-ать!
— Помолчать мы ещё успеем, — ответил ему Сача. Его выпад был встречен очередной порцией одобрительного хохота товарищей по счастью.
Кто-то из волхвов бросился к кешиктенам:
— Ну что вы застыли, как...
— Как что? — с враждебной показной невозмутимостью — но и не без намёка на возможные неприятности — поинтересовался их десятник.
Уточнять храбрый пастырь не решился: с этими волкодавами лучше не ссориться.
В ожидании указаний эти бесстрастные псы просто застыли, подобно кыпчакским каменным бабам. К делам этого рода они, увы, относились без должного рвения.
Жрец нерешительно колдовал над стремительно застывающими сердцами. Ему хотелось засунуть руки в рукавицы, но явно боялся таковые испачкать.
— Ты их свари, — окончательно ожил Сача.
Тут уже прыснули и кешиктены, не в силах сдержаться даже перед возможным Божиим гневом за кощунство. Для Сача же месть потусторонних сил не была, похоже, чем то достойным внимания.
Шевеля затёкшими запястьями, Даритай успел удивиться ещё и этому. По его разумению, если длинная жизнь ещё впереди, так можно с духами и повздорить: есть ещё время отмолиться, но когда остался миг до встречи с ними, можно язык-то и придержать. Впрочем, это забота самого Сача.
— А ну... разворачивайся спиной, — услышали они сбоку. В сияющем доспехе, будто в чешуе, снятой со сказочной золотой рыбы, к ним (не успели и заметить когда) подлетел на коне аталик Гуюка — могущественный Эльджидай-нойон.
Он держал свой прямой тангутский меч остриём вверх, как принято держать туги, оттого оружие сияло, словно отстранённый символ чего-то неразгаданного.
Сперва показалось, что он — будучи человеком не злым — хочет их, немногих оставшихся, безболезненно и быстро порубить, поэтому и отвернуться заставляет. Но убелённый ветеран (седины трепетали, щёткой выглядывая из-под шлема) поступил иначе. Не слезая с коня, он остро наточенным остриём разрезал верёвки, которыми стянули их руки.
— Нельзя...
Эльджидай осадил вороного иноходца, крикнул с седла так, чтобы слышали все:
— Я знал Чингиса при жизни, шаман, я был его другом! Мне ли не ведать его потаённых дум? Мы согрешили, шаман, убивая воинов просто так. Смотри: ведь это Он наслал на нас урусутов в гневе своём... не так? — Приглашая жреца с собой согласиться, он встряхнул диковинным мечом. — Нухуры должны уходить к Нему в поднебесную юрту, падая в бою, а не под ножом для баранов...
Похоже, жрец на самом деле был рад такому повороту. Он и возразил-то только для того, чтобы потом, в случае чего, не сказали, мол, не препятствовал безобразию. Сейчас шаман торжествовал в душе... Что бы ни случилось, с этого мига он просто исполнял приказ Эльджидая.
— А... а... — стал заикаться пастырь, тая надежду, что Эльджидай возложит на свои плечи вину и за нетрадиционное завершение жертвоприношения.
— Тела и сердца сожгите сейчас, и Потрясатель будет с нами в бою, — прочитав его мысли, распорядился аталик. — Жертва перед боем может быть и поспешной. Великому, как никому, известно, что такое внезапное нападение. Он поймёт...
Похоже, показавшись себе излишне великодушным, Эльджидай рявкнул на освобождённых, ещё не верящих своим ушам:
— Что рты поразевали? А ну разбежались по своим десяткам!
Если бы войско состояло только из подвижных всадников, имеющих бесконечный запас стрел, их столкновение с пехотой было бы тогда не войной — охотой вольготной. Степные воины с малолетства обучены поражать джейрана на скаку, разве можно промахнуться, стреляя по угрюмому мужику, не всегда успевающему спрятать бородатое лицо за тяжёлым щитом? Весёлая песня дальнобойной стрелы-годоли завершается коротким шипением, с которым взрезает она яркую крашеную кожу и деревянную основу. Её упрямое жало яростно прорывает кожу и дерево, проклёвываясь (иногда на половину своей длины) с внутренней стороны щита. И ты, впервые так стоящий, вдруг понимаешь — рука, держащая щит, беззащитна. Да и самому прижиматься к нему теснее, будто к невесте, больше уже не тянет. Держишь его испуганно, как гадюку за голову, норовишь не заслоняться — ловить им летящую в тебя дотошную дрянь.
Хорошо бы так, да нельзя — не одного себя заслоняешь, но и того, кто за тобой стоит тоже. Он тебе не даёт бежать в панике назад, а это сейчас — самое главное. У тебя же, стоящего в первом ряду, такое чувство, что ты и вовсе не облачен в доспехи, что нет у тебя в руках даже этой, обтянутой кожей доски. А будто бы голым стоишь, бедолага, под всепроницающим железным дождём и рвёшься... рвёшься всё бросить, скрючиться и голову руками закрыть. Но безжалостные — ты их ненавидишь сейчас — задние ряды заслоняют свою ничтожную жизнь твоей дрожащей плотью.