Полет на спине дракона
Шрифт:
Всю свою длинную жизнь я старался понять вкус боли, поэтому меня называют Саин-хан — «справедливый правитель».
Однако боль, которая изводит меня последние годы, совсем другого рода. Она из тех, вкус которых полезно постигать только лекарю, но никак не хану. Ведь даже я, всемогущий (как заблуждаются некоторые), никогда не смогу САМ причинить такое кому бы то ни было... при всём своём желании. Правителям не дано насылать и лечить болезни — здесь их власть кончается. Значит, мои страдания впервые напрасны, напрасны как гибель храбрецов, посланных в бой глупцом.
Горько и страшно сознавать, что я дожил до того возраста, когда боль перестаёт быть ИСПЫТАНИЕМ,
Именно это называется старостью.
Многое тяжёлое — из того, что когда-либо причинил людям, — я испытал «на собственной душе» и на собственной шкуре. Никогда не умея рыдать, встречаясь с утратой... никогда не позорясь криком, встречаясь со страданием телесным... я не умел и забывать.
Все муки моей длинной жизни лежат тяжёлыми камнями на дне бурной реки судьбы — её течение не в силах сдвинуть эти камни. Я всегда утешал себя тем, что извиваясь меж камней, вода вырывается на новый простор с гораздо большей силой, но я ошибался.
Говорят, хан Хубилай велел засеять степными травами площадь перед своим дворцом. Для чего? Чтобы перенести кусочек родного дома в чужую страну? О, этот его поступок говорит о многом.
Мой въедливый Бамут, обучая юных соглядатаев, обязательно зацепился бы за него липким своим умом. Он бы заставил мальчишек подумать о том, что Хубилай не очень-то скучает по родным нутугам [7] , поскольку каждодневное напоминание о них не скребёт его душу. А потом Бамут швырял бы им вопросы, подобные мозговым костям — выколачивать сердцевину. Например, такие ехидные: «Действительно ли Хубилай считает, что родную землю можно посеять и вырастить на чужбине, или только притворяется? »
7
Нутуги — кочевья.
Я же, услышав про ханские чудачество, вдруг вспыхнул от зависти. Моего друга — верховного кагана Мунке не насадишь на крючок грубой лести, и искушённый Хубилай не может такого не понимать. Степные травы у дворца, из которого правят осёдлой страной, — плевок в душу покорённым. Лишний повод для ненависти, которую трудно загладить раздачей хлеба.
Всё так... но зато Хубилай, похоже, может наслаждаться воспоминаниями, а не бегать от них (хотя бы в отношении степной травы).
Когда-то я тоже так умел — теперь разучился. Это пугает меня больше всего, ведь в жизни каждого человека наступает время, когда он должен, наконец, поселиться в стране своего прошлого. Эта туманная страна не покоряется мечу. Великий хан и последний раб-богол [8] приходят туда безоружными и беспомощными. Вдруг становится важно, чтобы жители каждой утопающей в мареве юрты, каждого призрачного шатра не вырвали из груди твоё сердце, не давили бы его в жёстких ладонях тоски.
8
Богол — раб.
Это особенно важно, потому что рано или поздно ты останешься в этой стране навсегда и уже не сможешь оправдаться.
Служители Креста (разумные из них) называют такое — адом.
Меня пугает мой отказ проехаться по степи на колёсах только потому, что никогда не смогу проскакать верхом.
Меня страшит мысль о том, что я отказываюсь думать о красивых чужих городах только потому, что мои войска сожгли их когда-то.
Оседлать свою боль — самое важное для тех, кто смертен. И для тех, кто хочет остаться бессмертным. Я поднимаю дрожащую руку,
Урагша! Вперёд! Вперёд в страну опасных воспоминаний! »
Боэмунд. 1256 год
Перед тем как это прочесть, я аккуратно отодрал восковые набалдашники с боков, будто у живого существа уши. Вдруг показалось, что рукопись мелко затрепетала от боли. Но нет, это тряслись мои собственные руки. Бату не успел написать свою исповедь, и теперь за него будут говорить легенды — злые легенды.
Как у меня в руках оказался этот пергамент? Очень просто. Всё началось с того, что я появился на тризне.
Придя проводить в последний путь лучшего друга и повелителя, я не рисковал. Ведь риск — это когда неизвестно, убьют или нет. Какой же это риск, если я точно знал, что убьют? Слишком многие с нетерпением ожидали моего появления.
Пышные похороны хана требовали щедрых даров умершему. Затерявшись в толпе, я зачарованно смотрел в глаза девушек, которым суждено сопровождать повелителя к предкам. Уроженки разных народов, они верили в разноликих богов, которым бы не грех даровать своим почитательницам твёрдость перед земляной пастью, что вот-вот поглотит их прекрасные тела. Но нет, Христос, Аллах, Тенгри, Ярило и Хоре оказались слишком гордыми и не снизошли до своей юной паствы. Поэтому воздух был пропитан отчаянием и ужасом, как намокший под дождём войлок.
Похороны устраивал брат покойного и наследник улуса Берке. Я, конечно же, понимал (впрочем, как и многие, многие), что Берке приложил руку, сердце и золото не только к тому, чтобы брата проводили в иной мир достойно... но также и к тому, чтобы было кого провожать.
Казалось бы, надо мстить, а не отдавать свою голову в дар убийце, как созревший кочан. Однако у меня были две весомые отговорки: первая причина не столько Берке — виновник гибели Бату, — сколько те, чьим знаменем он был, а вторая была совсем проста — с некоторых пор мне порядком надоела собственная голова.
После похорон мне довелось предстать перед Берке в небольшом голубом «шатре для тайных бесед», окружённом кольцом немых тургаудов [9] . Там-то мне и показали ту самую рукопись. Отпустив её концы, от чего пергамент — опять же как живое существо — стеснительно свернулся в трубочку, я поднял глаза на ещё не провозглашённого курултаем нового владыку здешних мест... и удивился.
— Значит, и ты тоже, Бамут, даже ты... — в глазах хана висело странное беспомощное дружелюбие. — Я их всегда недооценивал. Мы не ладили с братом, да, но...
9
Тургауд — телохранитель.
— Недооценивал... кого? — вынырнув из мыслей о вечном, я встрепенулся...
— Ах, если бы я знал, Бамут, если бы знать — кого... Да разве оставил бы тогда тебя в живых, — откровенно посетовал вдруг Берке.
Повелитель как-то обиженно согнулся, все линии его облика округлились. Теперь он напоминал излизанный ветрами ядовито-жёлтый бархан.
Берке и с послами-то не был горазд притворяться, а тут-то и вовсе зачем?
С неуместным снисходительным сочувствием окинув согбенную фигуру хана, я вдруг поверил в то, что так усердно внушали всем подряд, во что верили только крайне неповоротливые умы...