Полет на спине дракона
Шрифт:
— Рассказывай, — на радость семенившим на расстоянии видимости тургаудам, Бату и Боэмунд повернули коней к ставке.
— Знаешь, сартаулы говорят: два тигра дерутся, а умный человек собирает шкуры, это знают все. — Боэмунд выбросил руки в стороны, как бы «расстилая» эту надоевшую поговорку как войлок, чтобы «ставить» на этот войлок серебряные кувшины новых рассуждений. Это была его обычная манера.
— Резан — это такой «умный человек», да? — охотно вступил в игру Бату.
— Всё так, но есть кое-что ещё, — улыбнулся лазутчик, — представь себе, эти тигры, а вернее медведи, никак друг друга не съедят и к драке
— Это называется не хитрость, а храбрость и удаль, — засмеялся Бату, — в жизни всегда найдётся копьё для желающих наколоть свою удалую рожу. Какие копья здесь?
— Видишь ли, Бату, здесь рассказом об одной Рязани не обойдёшься. Я тут долго тыкался по неправильным тропинкам, как осиротевший жеребёнок в вымя чужой кобылицы.
— Ты уже совсем монгол, Бамут. Подгоняешь мысли под лошадей, продолжай, — улыбнулся Бату.
От всех остальных джихангир требовал говорить чётко и коротко. С Бамутом — упражнял свой разум в цветастости. Без этого никак. Для разговора с послами иноземными годится, увы, только такой язык. Хан опять вспомнил несчастного эцегэ. Когда-то насмехался над ним, глупый. Теперь вот сам даёт повод для насмешек зелёных юнцов своей вынужденной многоречивостью.
— Не увидев зверя целиком, глупо в него стрелять. Откуда узнаешь, что послал стрелу именно в сердце, а не в ногу? Хищник, разъярённый лёгкой раной, вдвойне опасен.
— Хорошо сказал, анда. Именно этого понимания не хватает нашим заносчивым тайджи. При случае я напомню им про охотничью мудрость. Здешний диковинный край покрыт лесами, как ёж колючками. Гуюк и Бури настаивают, чтобы я ухватил этого ежа со стороны иголок, словно молодой пустоголовый корсак.
— Желания царевичей понятны. Ты будешь выть с иголкой в носу, они — пожирать перевёрнутого тобой ежа, — понимающе вздохнул Боэмунд. — Это удивительная страна, хан. Можно понять, когда род мстит роду за обиды... и так, пока совсем не сотрутся роды.
— Ещё бы. Даже зубы, если ими всё время злобно скрипишь, сотрутся. Такое было у нас до Темуджина, почти стёрлись «зубы».
— Можно понять, когда одно племя порабощает остальные и держит их в покорности, — продолжал плести Боэмунд.
— Это ему только так кажется. Чужие кости крепче собственных зубов. Не сотрутся зубы, так пообламываются, — вздохнул Бату, подумав о печальной судьбе, ждущей монголов, тающих от похода к походу, как лёд в котле, — а что здесь?
— Одна расплодившаяся семья доказывает свою полезность для остальных тем, что плодится специально для того, чтобы резать друг друга.
— Не понимаю.
— Честно говоря, и я не очень-то такое понимаю, — опустил свои пронзительные глаза друг.
Бату — не сам по себе, он — «всесильный» джихангир. Как бы ни пытались его послы решить дело миром, в их речах должно прозвучать это громоздкое слово — «покорность». Оно, как камень на шее упавшего в воду, превращает все умелые гребки в беспомощные барахтанья утопающего.
Впрочем, судя по тому, что успел выведать Бамут, переговоры окончатся неудачей в любом случае. Гюрга, коназ рязанский, слишком ничтожен, труслив, не уверен в себе, чтобы думать о жизни своих подданных. «Жаба раздувается, тигр прячется в
— Он до смерти запуган ульдемирским коназом — это точно? — переспросил Бату.
— Увы. Когда-то владимирцы держали рязанских князей в каменной бочке. Кроме того, они дважды выжигали Рязань до горстки пепла, — грустно потупился Боэмунд. Все его старания уберечь здешних людей от избиения, похоже, пойдут прахом.
— Раб боится своего господина больше, чем врага. Такова правда, мой друг, — задумался джихангир, — Гюрга не осмелится дать нам лошадей и сено для войны с Ульдемиром, испугается его мести. Такое хочешь сказать?
— Да, но это лишь один из цветов в венке его страха.
Не так уж давно здешний князь Глеб пригласил на пир своих родичей и...
— Всех потравил, — догадался Бату, — что же ещё?
— Ну... не всех... Его изгнали. Но каждый из уцелевших боится: остальные соперники будут половчее.
— Что ж, знакомо. Чужая стрела скользнёт по щиту, родная попадёт всегда. Значит, говоришь: здешние предатели не боятся гнева Мизира? Тем лучше. Пусть не сетуют, когда именно мы станем его карающим мечом. Сами виноваты, — Бату в бессилии развёл руками, — Гюрга испугается собрать для нас ховчур из-за недовольства подданных, из-за яда соперников. Это весь твой венок?
— Нет, не весь. Есть ещё здешний епископ, есть и митрополит, — бросил Боэмунд последний цветок на будущую могилу Рязани. — Здешняя мелькитская церковь может позволить князю склониться перед кем угодно, только не перед несторианами — еретики всегда страшнее иноверцев.
— Вот и белоголовые говорят то же самое. Но почему так?
— Иноверец — враг безоружный, еретик вооружён тем же мечом, что и ты, — Священным Писанием. А ну как он искуснее им владеет, что тогда? Разве такое прощают?
— Так оно и есть, друг мой. Когда Субэдэй ходил на урусутов пятнадцать трав назад, они истребили его посольство. А всё потому, что послал к ним таких же, как они сами, служителей Креста, только не мелькитов, а несториан. Думал, наивный, что единоверцы друг друга поймут быстрее. Тем более что требовал он даже не покорности — невмешательства. Казалось бы, где тут можно оскорбиться? И вот ему урок.
— Здесь два урока, хан. Они что, не знали, куда идут? Почему не предупредили Субэдэя сразу? Я скажу почему — просто боялись ему перечить. «Раб боится господина больше, чем врага» — хорошо ли это?
— Увы, Бамут. Это ни хорошо и ни плохо. Просто так оно и есть. Поэтому трусость здешнего князя кинет его воинов на наши тумены. А мы, мы не так сильны, чтобы быть милосердными.
— Послушать тебя, Бату, получается, что сдавшиеся на милость — это настоящие багатуры, а погибшие в сече — трусы?
Хан и сам давно думал об этой несуразице, однако на сей раз нашёл что ответить:
— Скажи мне, анда, те, кого мы гоним в хашар, трусы? Или, может, храбрецы? Думаю, скорее трусы. — Хан склонил голову набок, наморщил лоб, отчего его узкие брови округлились. — Всё жду, надеюсь: вдруг кто-нибудь из этих несчастных овец предпочтёт такой позорной бесхребетности наши сабли. Нет, не видел пока такого. — Бату вдруг стал строже, брови распрямились, и между ними пролегла морщинка. — А теперь подумай: если Гюрга ринется в бой, боясь своих попов, родичей и ульдемирских поработителей, — чем он лучше овец из хашара?