Полёт совы
Шрифт:
Мотя тянул домашнее хозяйство с абсолютной врождённой лёгкостью. Без всякого оттенка напряжения. Был он вообще какой-то… врождённый. Коренастый, резковато-ухватистый. Плотный. Породистый сильной мужской породой… Тёмной масти чуть с отливом в прозолоть, стриженный бобром, обильно-щетинистый. Голос резкий, низкий. Лицо плотное. Кругло-квадратное. Все части, черты крупные, напластаны густо, уверенно. Курносый нос, вздёрнутый, упрямый, ноздри продолговатые, длинные, брови, сросшиеся в прямую черту, веки толстые, ресницы выгнутые, будто чуть мокрые. Глаза
В тот вечер после злополучной встречи с Дон Карлосом Матвей не сумел себя пересилить и, дома продолжив гулянку, поехал с Агашей на косу тугунить. Тугун, как и многая рыба, идёт к берегу в сумерках, поэтому на тоню встают с вечера. Они сделали несколько замётов и уже отрыбачили. Матвей отвязал верёвку от лодки и по хмельной бесшабашности легонько подтянул лодку и, повернувшись спиной к реке, возился с лежащим вдоль берега неводом. С фонариком они выпутывали из невода ершей, шершаво-топырливых, с лилово сияющими глазами. Если оставить — собаки выгрызут вместе с неводом.
Река Рыбная впадала в Енисей под острым углом, и через косу тянул с неё крепкий восток, оказываясь на Енисее отбойным. Если стоять спиной к косе и лицом к Енисею — ветер лупил в спину через косу с простора Рыбной. Рябь на Енисее начиналась прямо от галечника. Вдруг Агашка закричала:
— Папа, лодка!
Лодку отбило ветром от галечника и тащило в реку. В темноте она еле виднелась. Пока Мотя снимал сапоги, штаны с широким офицерским ремнём и ножом, её оттаскивало и в реку и одновременно уносило течением вниз — и она моментально оказалась ниже острия косы напротив устья Рыбной. Мотя добежал до этого острия и бросился в воду. Через какое-то время Агашка услышала далёкие крики:
— Агашааа, доча! Бежи! Бежи, доча, в деревню! Не выплыву! Бежи! Бежи, моя!
— Папа, не умирай! — истошно закричала Агаша и ринулась в посёлок, до которого был почти километр, постучалась к Серёже, потом к Тёме.
Тёма оказался дома и вместе с Агашей помчался на выручку. Шансов найти в полной темноте посреди огромной реки тонущего человека почти нет. Тёма ехал, время от времени глуша мотор и слушая. Так повторялось трижды. Тёма уже решил повернуть, но встал в четвёртый раз: «Агашка, кричи!» Агашка закричала: «Па-па-а-а-а!» Раздался далёкий ответ.
Мотя еле барахтался в километре ниже устья Рыбной и примерно в полукилометре от берега. Когда подъехали, он уже «курялся» — нырял и выныривал. Сначала он выставил руку, как веху, а потом, из последних сил рванувшись вверх, обнял снизу нос лодки и замер железным замком, придя в полузабытье, как бывает, когда спасли. Тёма перелез на нос, попытался расцепить Мотины руки, но того свело мёртвой хваткой. Тёма тогда дал ему по ушам ладонями, отодрал руки и перевёл под борт, как балан. Стрижен Мотя коротко, и за волосы было не ухватить. Тёма еле подхватил его за шею и за трусы и перевалил. Тот свернулся калачом. Тёма накрыл его своей спецовкой и велел Агашке ложиться рядом и греть.
Тёму распирало возмущением от того, что учудил Мотя, восхищеньем его же живучестью и тем, как умудрился найти его ночью посреди реки.
— Ладно
Мотя, всё тянувший, по-звериному загребавший на себя покрывало, дрожал мелкой дрожью и просил ещё укрыть его, повторяя: «Что ж мне так холодно?» У Сергея был спирт, он смочил им конский вязаный носок и долго растирал ледяное и сырое особой плотской тяжестью тело — крепкое, щетинистое, твёрдое, как бывает твёрдым мокрый песок. Грудь с узором волос, с красно-синим кровоподтеком — следом от борта лодки, дюралевой ребровины, через который его перевалили. Потом Сергей надел на него эти самые грубые конские носки, отцовские ещё, почти музейные, привезённые из города.
Глаза у Моти были полузакрытые и будто уменьшившиеся. Серёжа никогда к нему особо не присматривался и толком его не помнил… Сейчас видел его сильное, заросшее тёмной щетиной очень курносое скуластое лицо, с припухлыми, будто всегда заспанными глазами, со сросшимися бровями, со складками по подбородку, по щекам, которые тёмная щетина повторяла, послушно складываясь, заминаясь, по ложбинам.
Серёжа влил в него водки и всё растирал шерстяной рукавицей. Тот начал оживать, но был таким же ледяным и так же трясся. Видя, что водка не берёт, Серёжа заставил Мотю выпить стопку чистого спирта, которую тот принял, не заметив и не поперхнувшись: засевшая внутри стынь поглотила жгучую жидкость, не заметив. И снова тёр и тёр. На третьей стопке спирта Мотя как-то по-жизненному отозвался, потом вдруг попытался приподняться, но лёг опять. Потом всё-таки сел. Серёжа напялил на него шерстяной свитер и штаны.
Прибежала Агашка, принесла одежду. Мотины глаза чуть заблестели, расклеились, он огляделся, приподнялся на локте:
— Я где? Я у тебя Серёг? — скрипуче прокряхтел: — О-о-о…
— Ну как, согрелся?
— О-о-о… — Он увидел Агашу, и что-то в нём стало происходить: — Доча, ты? — говорил он низко. — Ты здесь? Хорошо. А я, Серёг… Я в рубашке… В рубашке родился, Серьга… Эта она. Доча… Она спасла… Я же дурак, дурак… Я в воду за лодкой, а там ково… Не видать ниччо… я гребу, а она ни на грамм, потом вобщэ закрутился, вобщэ ничего не вижу, где берег, где чо… Она как закричит: «Папа, не умирай!» О-о-о, Серёга… Доча… Если б не доча…
— Да конечно, в такую даль бежала! — рвалось из Серёжи. Снова и снова он представлял, как она бежала, а в ушах — крик отца, уносимого течением. Казалось, этого невозможно вынести, и оно чудовищно не вязалось с Агашкой, такой весёлой и всегда улыбающейся.
— Да ково бежала… Бежала… Не то… Не то! — Возмущение непонятливостью пробилось сквозь дрожь. Голос тоже ещё только отходил, и его ломало, вело: — Ты понять не можешь! Я плыву, а лодку отбивает, всё, уже сил — всё. A-а, думаю, да хрен с ним… И такая как… сказать-то… апат-тия напала…
Инородное слово, ещё и произнесённое по-сибирски, «апаттия», будто переродилось, тоже прошло закалкой стыни, подчеркнуло дикость произошедшего.
— Аппат-тия такая поймала, что я как это… как сказать-то… ну… Ну? — Он затряс рукой, требуя помощи… — Ну как это? Ну будто… — Слова тоже настолько перестыли и отсырели, что еле шевелились, не подбираясь. «Апаттия» не давало ответа, раздражала чужеродностью, сердила, а он не мог подобрать замену: — Ну! Ну, я будто… Что? — Он помогал рукой.
— Сдался!