Полиция памяти
Шрифт:
Он взял меня за плечи, чуть отстранил от себя и опустил глаза.
«…Но так ничего и не увидела», — хотела добавить я, но его пальцы зажали мне рот, и мой голос остался при мне.
18
Сколько дней я уже заперта в этой часовой башне, даже вспоминать не берусь.
Здесь, конечно, есть огромные часы, по которым можно узнавать время всегда, когда захочется. И еще дважды в день — в одиннадцать утра и в пять вечера — бьет башенный колокол. Поначалу я еще считала дни и каждое утро процарапывала ногтем на ножке кресла новую засечку. Но потом потеряла счет. Да и кресло было таким обшарпанным,
Какие сегодня месяц, число, день недели, стало просто не важно. Одни и те же двадцать четыре часа прокручиваются день за днем, вот и все. Для меня, запертой здесь со скелетами чужих голосов, ничего большего и не требуется. Ну узнала бы я сегодняшние число или день недели, что бы я с ними делала?
Поначалу я видела в комнате только пишущие машинки да механизм часов, но теперь различаю все больше деталей вокруг.
Так, в центре западной стены горный хребет из машинок резко снижается. Однажды, заметив это, я переступила через самый низкий его перевал и уперлась носом в еще одну дверь, ведущую к простеньким туалету и умывальнику А уже там, над раковиной, обнаружила маленькое оконце. Время от времени я забираюсь на раковину, открываю оконце и внимательно осматриваю все, что ни есть вокруг. Крыши домов, огороды, узкую ленту реки, лесопарк… Часовая башня — самое высокое строение в городе, так что надо мной уже нет ничего. Одно только небо — во все стороны сразу.
Вдыхать свежий воздух снаружи — редкое удовольствие. И все потому, что раковина слишком уж хлипкая для моего веса: стоит мне только встать на нее, как она тут же отходит от кафеля на стене, а из трещины начинает хлестать вода.
Еще одно открытие я сделала, копаясь в ящике стола. Где, впрочем, так и не нашла того, что искала. Ни молотка, чтобы разнести вдребезги замок на входной двери, ни других полезных предметов там не оказалось. Зато обнаружились: проволочная головоломка, канцелярские кнопки, тюбик с ментоловым кремом, жестянка из-под шоколадных конфет, сигаретная пачка, морская ракушка, зубочистки, резиновые напальчники, термометр, тканевый футляр для очков… ну и так далее. Вздорная мелочевка, но все лучше, чем ничего. Хоть какое-то разнообразие в жизни узника.
Теперь я могу включать фантазию и представлять, какими же замысловатыми маршрутами все эти вещи добирались до стола. Можно даже не сомневаться: когда-то давным-давно, когда часы еще не были автоматическими, в этой комнате жил часовой смотритель. Заводил пружины, смазывал шестеренки, в указанное время звонил в колокол. А в свободное время, скорее всего, помогал по хозяйству в соседней церкви. Одинокий, серьезный и молчаливый. Эти сигареты, как и футляр для очков, наверняка принадлежали ему. В пачке — старомодной, каких давно уже не увидишь, — еще осталось несколько штук, но табаком от них больше не пахнет. А у футляра совсем обтрепалась ткань. Скорее всего, старик провел в этой комнате остаток жизни, да здесь же и помер в итоге…
Или, к примеру, я могу зависать над головоломкой. И долго разглядывать ее серебристые кольца, не думая ни о чем. С одной стороны, вертеть в пальцах какие-нибудь инструменты всегда полезно для нервов. И если вспомнить, как дрожали они, когда у меня отобрали мою машинку, то даже на головоломку жаловаться грех. С другой стороны, меня терзает опасение, что эти же пальцы слишком быстро запомнят все изгибы ее колец и я научусь собирать ее с такой скоростью, что потеряю к ней интерес…
Ментоловый крем тоже очень полезен. Его я втираю в себя — на висках, под носом и вокруг шеи. Я знаю, что его резкий запах приподнимает мне настроение. Запах этот не столько заводит меня, сколько оголяет какую-то часть моих нервов. Точно морозный ветер вдруг пронизывает тело насквозь. И это состояние может длиться целый час, а то и дольше, пока не выпарится ментол. Тюбик уже наполовину пуст. Придется пользоваться кремом пореже и в меньших дозах…
Еще одной вещью, изменившей мое первое впечатление от комнаты, оказалась кровать. Сюда он приволок ее сам. Кровать совсем простая, вроде раскладного дивана. Но я представляю, чего ему стоило затащить такую махину по винтовой лестнице, виток за витком, на самый верх башни. Когда он ввалился сюда с кроватью в объятиях, его самого было почти не видно из-за матраса, а на ее трубовидных ножках ободралась вся краска. Ладони его покраснели, плечи ходили ходуном, лицо блестело от пота.
Обычно он старается не показывать своей усталости, и теперь я даже не понимала, как мне реагировать. Ведь он всегда держит себя в руках. Одежда, волосы, движения пальцев, слова на губах — все должно быть подчинено его воле. Полный контроль над системой координат в которую демонстрация пота не вписывалась хоть тресни.
Но о потраченных усилиях он, похоже, совсем не жалеет. Поскольку теперь на этой кровати вытворяет со мной что угодно.
* * *
Здесь, в комнате, звон колокола угнетает меня куда сильнее, чем в городе. И это понятно, вот же он, колокол: протяни руку — дотронешься. К одиннадцати утра и к пяти вечера я сжимаюсь в углу, зарываясь лицом в колени. Закрываю глаза, прекращаю дышать. Блокирую все свои чувства, надеясь хоть как-то облегчить шок от надвигающегося удара. Но в последние секунды, когда гигантский язык уже раскачивается меж стен колокольной чаши, понимаю, что всякое сопротивление бессмысленно.
Звон колокола расползается по потолку, ударяет в стены, сотрясает половицы и, не находя себе выхода, затапливает комнату до последнего уголка. Неумолимой волной накатывает на меня. И не отступает, сколько ни отбивайся.
В день, когда он привел меня сюда, первый колокол загрохотал ровно в пять, и мне почудилось, будто все пишмашинки разом подняли душераздирающий вой. Словно все запечатанные в них голоса застонали одновременно. Хотя, наверное, если таким же хором заставить каждую из них напечатать по букве, звук будет не хуже…
Свою пишмашинку среди остальных я опознать уже не могу. Поначалу она еще сохраняла свою новизну: сверкала улыбкой литер, манила гладкостью крышки. Но вскоре ее клавиши подернулись пылью, полировка поблекла, — и в итоге моя старая добрая машинка просто-напросто утонула, как в бездонном болоте, в бесчисленных грудах себе подобных.
Так, может, все действительно так, как он говорит? И в каждой машинке запечатан чей-нибудь голос? Но если наши голоса могут истощаться и гаснуть так же, как наши тела, то, наверное, почти все машинки, погребенные в недрах этих металлических гор, уже давно испустили дух…
А однажды я заметила, что больше не помню звука своего голоса. Это привело меня в ужас. Как же я могла забыть голос, которым мне удалось проболтать в своей жизни неизмеримо дольше, чем прозябать, его потеряв?
В мире, где все с ног на голову, лишиться того, что мы считаем своим и больше ничьим, оказывается куда проще, чем кажется. Если разрубить наше тело на части и перемешать их с частями других людей, очень нелегко будет ответить на вопрос: «Ну, и где здесь твой левый глаз?» Вот и со мной то же самое. Теперь мой голос прячется в самых глубоких щелях моей машинки — сжимается там в комочек и старается не дышать.