Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 2.
Шрифт:
В «отдыхальне» подали чай, на который просили обратить особенное внимание. Это толченый чай самого 30 высокого сорта: он родился на одной горе, о которой подробно говорит Кемпфер. Часть этого чая идет собственно для употребления двора сиогуна и микадо, а часть, пониже сорт, для высших лиц. Его толкут в порошок, кладут в чашку с кипятком – и чай готов. Чай превосходный, крепкий и ароматический, но нам он показался не совсем вкусен, потому что был без сахара. Мы, однако ж, превознесли его до небес.
После чая подали трубки и табак, потом конфекты, опять в таких же чрезвычайно гладко обтесанных сосновых 40 ящиках, у которых даже углы были не составные, а цельные. Что за чистота, за тщательность в отделке! А
460
чтобы подать в нем конфекты и потом отослать к гостю домой, а тот, конечно, бросит. Конфекты были – тертый горошек с сахарным песком, опять морковь, кажется, да еще что-то в этом роде, потом разные подобия рыбы, яблока и т. п., всё из красного и белого риса.
Около нас сидели на полу переводчики; из баниосов я видел только Хагивари да Ойе-Саброски. При губернаторе они боялись взглянуть на нас, а может быть, и не очень уважали, пока из Едо не прислали полномочных, 10 которые делают нам торжественный и почетный прием.
Тогда и прочие зашевелились, не знают, где посадить, жмут руку, улыбаются, угощают.
Через полчаса церемониймейстер пришел звать нас к обеду. Он извинялся, что теснота не позволяет обедать всем вместе и что общество рассядется по разным комнатам.
Адмирала, И. С. Унковского, К. Н. Посьета и меня ввели опять в приемную залу; с нами обедали только два старших полномочных, остальные вышли вон. Зала так просторна, что в ней могли бы пообедать, без всякой тесноты, 20 человек шестьдесят; но японцы для каждого из нас поставили по особому столу. Полномочные сидели на своих возвышениях, на которые им и ставили блюда.
Вот появилось ровно шесть слуг, по числу гостей, каждый с подносом, на котором лежало что-то завернутое в бумаге, рыба, как мне казалось. Они поставили подносы, вышли на минуту, потом вошли и унесли их: перед нами остались пустые, ничем не накрытые столы, сделанные, нарочно для нас, из кедрового дерева. «Ну, обычай не совсем патриархальный, – подумал я, – что 30 бы это значило?» – «Это наш обычай, – сказал старик, – подавать блюдо с “этим” на стол и сейчас уносить: это у нас – символ приязни». А это – была не рыба, как мне показалось сначала, а какая-то тесьма, видом похожая на вязигу. Я принял было ее за морскую траву, но она оказалась перепонкой какой-то улитки, прилипающей, посредством ее, к скалам. Так вот видите: это у них и есть символ симпатии, привязанности или, буквально,
«прилипчивости».
Опять появилось шестеро, точно в сказке – молодцов, 40 сказал бы я, если б была малейшая тень молодцеватости.
Я был бы снисходителен, не требовал бы много, но не было ничего похожего, по нашим понятиям, на человеческую красоту в целом собрании. Старик был красивее всех своею старческою, обворожительною красотою
461
ума и добродушия, да второй полномочный еще мог нравиться умом и смелостью лица, пожалуй, и Овосава хорош, с затаенною мыслию или чувством на лице, и если с чувством, то, верно, неприязни к нам. Остальные же все – хоть не смотреть. Эйноске разве недурен, и то потому, что похож на европейца и носит на лице след мысли и образования. Но, Боже мой! в каком он положении, и Кичибе тоже! Они распростерлись на полу между нами и полномочными, как две легавые собаки, 10 готовясь… есть – вы думаете? нет, переводить.
Слуги между тем продолжали ставить перед каждым гостем красные лакированные подставки, величиной со скамеечки, что дамы ставят у нас под ноги. Слуга подходил, ловко и мерно поднимал подставку, в знак почтения, наравне с головой, падал на колени и с ловким, мерным движением ставил тихонько перед гостем. Шесть раз подходили слуги и поставили шесть подставок. Но никто ничего еще не трогал. Все подставки тесно уставлены были деревянными лакированными чашками, величиной 20 и формой похожими на чайные, только без ручки; каждая чашка покрыта деревянным же блюдечком. Тут были также синие, фарфоровые обыкновенные чашки, всё с кушаньем, и еще небольшие, с соей. Ко всему этому поданы были две палочки.
«Ну, это значит быть без обеда», – думал я, поглядывая на две гладкие, белые, совсем тупые спицы, которыми нельзя взять ни твердого, ни мягкого кушанья. Как же и чем есть? На соседа моего Унковского, видно, нашло такое же раздумье, а может быть, заговорил и голод, только он взял обе палочки и грустно разглядывал их. Полномочные 30 рассмеялись и наконец решили приняться за обед. В это время вошли опять слуги, и каждый нес на подносе серебряную ложку и вилку для нас.
«В доказательство того, что всё поданное употребляется в пищу, – сказал старик, – мы начнем первые. Не угодно ли открыть чашки и кушать, что кому понравится?»
«Ну-ка, что в этой чашке?» – шепнул я соседу, открывая чашку: рис вареный, без соли. Соли нет, не видать, и хлеба тоже нет. 40 Я подержал чашку с рисом в руках и поставил на свое место. «Вот в этой что?» – думал я, открывая другую чашку: в ней была какая-то темная похлебка; я взял ложку и попробовал – вкусно, вроде наших бураков, и коренья есть.
462
«Мы употребляем рис при всяком блюде, – заметил второй полномочный, – не угодно ли кому-нибудь переменить, если поданный уже простыл?» Церемониймейстер, с широким, круглым лицом, с плоским и несколько вздернутым, широким же, арабским носом, стоя подле возвышения, на котором сидели оба полномочные, взглядом и едва заметным жестом распоряжался прислугою.
Сзади Эйноске сидели на пятках двое слуг, один с чайником, другой с деревянной лакированной кружкой, 10 в которой был горячий рис.
Мы между тем переходили от чашки к чашке, изредка перекидываясь друг с другом словом. «Попробуйте, – говорил мне вполголоса Посьет, – как хорош винегрет из раков в синей чашке. Раки посыпаны тертой рыбой или икрой; там зелень, еще что-то». – «Я ее всю съел, – отвечал я, – а вы пробовали сырую рыбу?»-»Нет, где она?»«Да вот нарезана длинными тесьмами…» – «Ах! неужели это сырая рыба? а я почти половину съел!» – говорил он с гримасой. 20 В другой чашке была похлебка с рыбой, вроде нашей селянки. Я открыл, не помню, пятую или шестую чашку: в ней кусочек рыбы плавал в чистом совершенно и светлом бульоне, как горячая вода. Я думал, что это уха, и проглотил ложки четыре, но мне показалось невкусно. Это действительно была горячая вода – и больше ничего.
Сосед мой старался есть палочками и возбуждал, да и мы все тоже, не одну улыбку окружавших нас японцев. Не раз многие закрывали рот рукавом, глядя, как недоверчиво и пытливо мы вглядываемся в кушанья и как 30 сначала осторожно пробуем их. Но я с третьей чашки перестал пробовать и съел остальное без всякого анализа, и всё одной и той же ложкой, прибегая часто к рису, за недостатком хлеба. Помню, что была жареная рыба, вареные устрицы, а может быть и моллюск какой-нибудь, похожий вкусом на устрицу. О. А. Гошкевич сказывал, что тут были трепанги; я ел что-то черное, хрупкое и слизистое, но не знаю что. Попадалось мне что-то сладкое, груша кажется, облитая красным, сладким соусом, потом хрустело на зубах соленое и моченое: соленое 40 – редька, заменяющая японцам соль. В синей фарфоровой чашке натискано было какое-то тесто, отзывавшееся яичницей, тут же вареная морковь. Потом в горячей воде плавало крылышко утки с вареной зеленью.