Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 2.
Шрифт:
Мне надо было несколько изменить в каюте порядок, и это стоило немалого труда. Но худо ли, хорошо ли, а каюта была убрана; всё в ней расставлено и разложено по возможности как следует; каждой вещи назначено место на два, на три года. А про океан, говорю, и забыли. Только изредка кто-нибудь придет сверху и скажет, что славно идем: девять узлов, ветер попутный. И в самом деле шли отлично. Но океан не забыл про нас. К вечеру стало покачивать. Ну, что за важность? пусть немного и 30 покачает: на то и океан. Странно, даже досадно было бы, если б дело обошлось так тихо и мирно, как где-нибудь в Финском заливе.
К чаю уже надо было положить на стол рейки, то есть поперечные дощечки ребром, а то чашки, блюдечки, хлеб и прочее ползло то в одну, то
73
это возбуждало шутки. Смешно было смотреть, когда кто-нибудь пойдет в один угол, а его отнесет в другой: никто не ходил как следует, всё притопывая. Юность резвилась, каталась из угла в угол, как с гор. Вестовые бегали, то туда, то сюда, на шум упавшей вещи, с тем чтобы поднять уже черепки. Сразу не примешь всех мер против неприятных случайностей.
Эта качка напоминала мне пока наши похождения в Балтийском и Немецком морях – не больше. Не привыкать 10 уже было засыпать под размахи койки взад и вперед, когда голова и ноги постепенно поднимаются и опускаются. Я кое-как заснул, и то с грехом пополам: но не один раз будил меня стук, топот людей, суматоха с парусами.
Еще с вечера начали брать рифы: один, два, а потом все четыре. Едва станешь засыпать – во сне ведь другая жизнь и, стало быть, другие обстоятельства, – приснитесь вы, ваша гостиная или дача какая-нибудь; кругом знакомые лица; говоришь, слушаешь музыку: вдруг 20 хаос – ваши лица искажаются в какие-то призраки; полуоткрываешь сонные глаза и видишь, не то во сне, не то наяву, половину вашего фортепиано и половину скамьи; на картине, вместо женщины с обнаженной спиной, очутился часовой; раздался внезапный треск, звон – очнешься – что такое? ничего: заскрипел трап, хлопнула дверь, упал графин, или кто-нибудь вскакивает с постели и бранится, облитый водою, хлынувшей к нему из полупортика прямо на тюфяк. Утомленный, заснешь опять; вдруг удар, точно подземный, так что сердце дрогнет – 30 проснешься: ничего – это поддало в корму, то есть ударило волной… И так до утра! Всё еще было сносно, не более того, что мы уже испытали прежде. Но утром 12-го января дело стало посерьезнее. «Буря», – сказали бы вы, а мои товарищи называли это очень свежим ветром.
Я пробовал пойти наверх или «на улицу», как я называл верхнюю палубу, но ходить было нельзя. Я постоял у шпиля, посмотрел, как море вдруг скроется из глаз совсем под фрегат и перед вами палуба стоит стоймя, то вдруг скроется палуба и вместо нее очутится стена воды, которая так и лезет на вас. Но не бойтесь: она сейчас 40 опять спрячется, только держитесь обеими руками за что-нибудь. Оно красиво, но однообразно… Я воротился в общую каюту. Трудно было и обедать: чуть зазеваешься, тарелка наклонится, и ручей супа быстро потечет по
74
столу до тех пор, пока обратный толчок не погонит его назад. Мне уж становилось досадно: делать ничего нельзя, даже читать. Сидя ли, лежа ли, а всё надо думать о равновесии, упираться то ногой, то рукой. Вечером я лежал на кушетке у самой стены, а напротив была софа, устроенная кругом бизань-мачты, которая проходила через каюту вниз. Вдруг поддало, то есть шальной или, пожалуй, девятый вал ударил в корму. Все ухватились кто за что мог. Я, прежде нежели подумал об этой предосторожности, 10 вдруг почувствовал, что кушетка отделилась от стены, а я отделяюсь от кушетки. «Куда?» – мелькнул у меня вопрос в голове, а за ним и ответ: «На круглую софу». Я так и сделал: распростер руки и препокойно перевалился на мягкие подушки круглой софы. Присутствовавшие, – капитан Лосев, барон Крюднер и кто-то еще, – сначала подумали, не ушибся ли я, а увидя, что нет, расхохотались. Но смеяться на море безнаказанно нельзя: кто-нибудь тут же пойдет по каюте, его повлечет наклонно по полу; он не успеет наклониться – и, 20 смотришь, приобрел шишку на голове; другого плечом ударило о косяк двери, и он начинает бранить бог знает кого.
Скучное дело качка; все недовольны; нельзя как следует читать, писать, спать; видны также бледные, страдальческие лица. Порядок дня и ночи нарушен, кроме собственно морского порядка, который, напротив, усугублен. Но зато обед, ужин и чай становятся как будто посторонним делом.
Занятия, беседы нет… Просто нет житья! 30 12-го и 13-го января ветер уже превратился в крепкий и жестокий, какого еще у нас не было. Все полупортики, люминаторы были наглухо закрыты, верхние паруса убраны, пушки закреплены задними талями, чтоб не давили тяжестью своего борта. Я не только стоять, да и сидеть уже не мог, если не во что было упираться руками и ногами. Кое-как добрался я до своей каюты, в которой не был со вчерашнего дня, отворил дверь и не вошел – все эти термины теряют значение в качку – был втиснут толчком в каюту и старался удержаться на ногах, упираясь 40 кулаками в обе противоположные стены. Я ахнул: платье, белье, книги, часы, сапоги, все мои письменные принадлежности, которые я было расположил так аккуратно по ящикам бюро, – всё это в кучке валялось на полу и при каждом толчке металось то направо, то налево. Ящики
75
выскочили из своих мест, щетки, гребни, бумаги, письма – всё ездило по полу вперегонку, что скорее скакнет в угол или оттуда на средину.
«Фаддеев!» – закричал я в ужасе. «Фаддеев! – повторил один матрос. – Фаддеев!» «Фаддеев!» – повторил другой и за ним третий, потом этот третий заглянул ко мне в каюту. «Они на кубрике, ваше высокоблагородие, – сказал он, – сейчас придут». – «Кто они?» – спросил я. «А Фаддеев». Матросы иначе в третьем лице друг друга не называют, 10 как они или матросиком, тогда как, обращаясь один к другому прямо, изменяют тон. «Иди, Сенька, дьявол, скорее! тебя Иван Александрович давно зовет», – сказал этот же матрос Фаддееву, когда тот появился. «Ну, ты разговаривай у меня, сволочь!» – отвечал Фаддеев шепотом, показывая ему кулак. Это у них вовсе не брань: они говорят не сердясь, а так, своя манера. Когда же хотят выразиться нежно, то называют друг друга – братишкой. «Посмотри-ка»! – сказал я Фаддееву, указывая на беспорядок, и, махнув рукою, ушел в капитанскую 20 каюту.
Это был просторный, удобный, даже роскошный, кабинет.
Огромный платяной шкап орехового дерева, большой письменный стол с полками, пьянино, два мягкие дивана и более полудюжины кресел составляли его мебель. Вот там-то, между шкапом и пьянино, крепко привинченными к стене и полу, была одна полукруглая софа, представлявшая надежное убежище от кораблекрушения. Любезный, гостеприимный хозяин И. С. Унковский предоставлял ее в полное мое распоряжение. Сам он не был 30 изнежен и почти ею не пользовался, особенно в непогоду.
Тогда он не раздевался, а соснет где-нибудь в кресле, готовый каждую минуту бежать на палубу. Сядешь на эту софу, и какая бы качка ни была – килевая ли, то есть продольная, или боковая, поперечная, – упасть было некуда.
Одна половина софы шла вдоль, а другая поперек фрегата. Тут не пускал упасть шкап, а там пьянино. Из обоих окон мне видно было море. Что за безобразие или, пожалуй, что за красота! «Буря – прекрасно! поэзия!» – скажете вы в ребяческом восторге. «Какая буря – свежий 40 ветер!» – говорят вам.