Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6.
Шрифт:
61
неделю, а лишь один день и поэтому в рукописи монолог Обломова, обличающего «петербургскую жизнь», значительно короче и обобщеннее («…радость при падении ближнего в грязь, гримаса, когда он опередил нас, стремление к чинам, добывание мест с бессовестным или невежественным отправлением своей обязанности, кичливость с грязью на лице, гордость и смирение тоже перед этой грязью» – наст. изд., т. 5, с. 192). Этот монолог Штольц перебивает, цитируя пушкинских «Цыган» (там же, с. 193). Обломов, отвечая ему, приводит в пример гостей «золотопромышленника», у которого они провели вечер, «франтов с стеклышком в глазу» – людей общества (там же, с. 192, 193), или «толстобрюхого мещанина», нажившего «четыреста тысяч» (там же, с. 195), или «Игнатия Ивановича», который «рвался из всех сил, чтоб занять теперешнее место» (там же, с. 195), – и задает наконец свой «козырный» вопрос: «- Когда же пожить, отдохнуть…». Ответ Штольца: «- Да это и жизнь, это и отдых» – вызывает его реплику: «- Нет, это не жизнь, а беготня, искажение того идеала, который дала природа целью человеку…» – и которому название «покой» (там же, с. 195-196). Далее следует близкое к окончательному тексту описание деревенской
62
в основном стилистически; лишь после слов «ленивой и покойной дремотой» (наст. изд., т. 4, с. 183) в рукописи называется срок, в течение которого продолжалась жизнь, начавшаяся «с погасания»: «И так пятнадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше» (наст. изд., т. 5, с. 209-210). После этой фразы Обломов произносит длинную тираду, из которой следует, что все его бывшие товарищи и сослуживцы ведут такую же бессмысленную жизнь («…не я один задремал» – там же, с. 211): «Михайлов двадцать лет сряду линюет всё одну и ту же книгу да записывает приход и расход, Петров с тетрадкой всю жизнь поверяет, то же ли число людей пришло на работу, Семенов наблюдает, чтобы анбары с хлебом были вовремя отперты и заперты и чтоб кули были верно показаны в графах, а Ананьев вот уж сороковой год сдувает пыль с старых дел… А ведь и они мечтали об источниках русской жизни и тоже было засучили рукава, чтоб разработывать эти источники…» (там же, с. 210). В рукописи нет реакции Штольца на эту исповедь Обломова (ср.: наст. изд., т. 4, с. 184, строки 28-33); он предлагает лечь спать, чтобы завтра ехать «хлопотать о паспорте за границу», а затем собираться (наст. изд., т. 5, с. 211). Обломов пытается оттянуть время отъезда, ссылаясь на «кучу хлопот» и убеждая Штольца поехать «на будущий год»: «Что горячку-то пороть? Надо наконец ум-то расшевелить, сообразить куда, как…» (там же, с. 211-212).
Предложенный Штольцем маршрут, начинающийся с Вены, вызывает реплику Обломова: «- Терпеть не могу Австрии…». Штольц, с упреком поглядевший на Обломова, повторяет его слова: «Теперь или никогда!» – и уходит «в гостиную» (там же, с. 212-213; в окончательном тексте – «пошел спать» – наст. изд., т. 4, с. 185).
Далее в рукописи следует пространный текст, возвращающий читателя к главе первой, к различным позам Обломова, соответствующим моменту. «Долго сидел он в одном положении, закрыв глаза, боясь заглянуть в этот омут, который вдруг отверзся перед ним. Наконец вскочил и, натыкаясь в темноте на стулья, на столы, сдернув что-то со стола халатом, с шумом, с грохотом добежал до постели и, как камень, упал лицом на подушки1 и погрузился
63
мыслию в эту бездонную пропасть сомнений, вопросов, оглядок, в эту новую сферу, куда его так неудержимо толкала рука друга» (там же, с. 213; курсив наш. – Ред.). Тут опять возникает Илья Ильич со страниц «Обломовщины»: он собирается взять с собой в дорогу свои подушки и одеяло, он боится почтового экипажа («в яму попадешь!» – там же), боится моря («А море: я – на море! Качка: вон на картинках всё рисуют корабли, на боку лежат, вода такая зеленая, противная на вид, из нее торчат головы и руки утопающих, сто человек плывет…1 Господи! Что это вдруг за камень упал на меня! День и ночь ехать! Сидя спать!») (там же). Отдумав ехать со Штольцем, он вдруг начинает представлять себе, как «хорошо и за границей», – и опять решает ехать, но только со слугой: «Как же я без Захара? Я его возьму, непременно возьму» (там же, с. 214). И тут же снова передумывает. Но вдруг вспоминает произнесенное Штольцем слово «обломовщина» – «и грозная необходимость ехать являлась ему как близкая наступающая действительность – и лоб покрывался потом…» (там же). Глава заканчивается погружением Обломова в сон: «- Утро вечера мудренее… – говорил он. – Обломов… щина… обломовщина – вот оно что! Какое слово: точно клеймо, жжется… Прочь, прочь, обломовщина! – И заснул» (там же, с. 215).
К началу главы второй части второй (будущая глава V) Гончаров приступал трижды. В первом варианте «грозные слова», явившиеся Обломову как Бальтасару на пиру, относились и к «ядовитому» слову «обломовщина», и к словам Штольца: «Теперь или никогда!». Обломов читал их утром «на своих брошенных в угол книгах, на пыльных стенах и занавесках, на изношенном халате, на тупом лице Захара», а ночью «они огнем горели в его воображении, напоминая о пройденной половине жизни и угрожая перспективой тяжелого, пустого существования, без горя и без радости, без дела и без отрадного отдыха, без цели, без желаний. „Что ты делал, что делаешь, что будешь делать? – снилось ему беспрестанно, – вставай – теперь или никогда!”» (там же). После этих слов начинался текст, впервые вводивший в роман будущую героиню, еще не названную здесь ни Ольгой Павловной,2 ни Ольгой
64
Ильинской: «Никогда так живо не начертались ему эти слова, как в одном доме, куда вечером завез его Штольц, где он прожил четыре-пять часов тою жизнию, какою некогда жил в Кудрине, в дни своей молодости, где под животворным огнем женской сферы…» (там же, с. 215). На этом текст обрывается.
Продолжая работу над этим вариантом, Гончаров дважды вводит в него слово «обломовщина», причем во втором случае собирается более подробно рассказать о горестных размышлениях Обломова, связав этот сюжет с текстом части первой: «Прежде он бился, – говорится здесь, – стараясь определить эту пройденную половину, и не знал имени ей; теперь Штольц назвал ее: „Обломовщина” – таким же длинным неуклюжим словом, как и сама эта жизнь» (там же, с. 215, сноски 2, 5). Правка не была доведена до конца, и появился второй вариант, начало которого отличается от окончательного текста лишь описательностью и некоторыми деталями, зато продолжение было совершенно иным. Вместо слов с упоминанием Штольца, который пишет Обломову «неистовые письма, но ответа не получает» (наст. изд., т. 4, с. 187), сообщается: «…и получает каждый раз ответ, но не с робким оправданием, а в каком-то торжественном тоне, то с необыкновенным, то тревожным, то возвышенным настроением. Послания эти повергали Штольца в совершенное недоумение; наконец он потребовал объяснения и получил в ответ такое письмо…» (наст. изд., т. 5, с. 220). Далее на трех страницах следует текст письма, в котором помимо домашних новостей Обломов1 сообщает, что влюблен в Ольгу, к которой Штольц привел его «весной вечером и там оставил до ночи, а сам уехал», и что ее взгляд сказал ему: «Теперь!». «И он сказал так повелительно, так неотразимо, что я мгновенно проснулся и вот уже стою на возвратном пути с моей темной тропинки – опять к свету, к блеску, к счастью, к жизни» (там же, с. 221). «Вот мой план, – говорится далее в письме, – мы женимся и поедем вместе за границу» (там же, с. 222). В конце письма он пишет об Ольге, которая, по его словам, являет собою «олицетворенную энергию, волю, любовь»: «Она то покорна (мне, то есть любви своей) как пансионерка,
65
то непреклонна и властолюбива, естественна, проста, как… полевой цветок ‹…› а иногда она ужасает меня глубиной ума, верностью и разумностью понимания…» (там же).
И второй вариант главы не вошел в окончательный текст. Туда попали лишь отдельные исправления и дополнения либо без изменений, либо в несколько измененном виде (см., например: там же, с. 216-220 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 185-187, строки 16-35); с. 222, сноска 3 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 188, строки 27-29)); письмо заменяется повествованием о новой деятельной жизни Ильи Ильича на даче; в текст, наконец, вводится рассказ о том, как Штольц впервые привел Обломова в дом Ильинских.
Последующий рукописный текст главы, так же как и тексты остальных глав части второй, кроме окончания главы девятой, последней (в окончательном тексте это глава XII), в основном близок к окончательному тексту романа.
Что же касается окончания главы девятой, то в нем, в ответ на вопрос Обломова, пошла ли бы Ольга к счастью «другим путем», дается ее ответ: «- Ну так я скажу тебе в ответ, что если б не было прямого и покойного пути к счастью, я решилась бы…
Она остановилась и покраснела.
– Ну? – с нетерпением спросил он.
– На всякий! – сказала она» (наст. изд., т. 5, с. 228).
При последующем обращении к рукописи Гончаров усилил этот мотив. К последним словам Ольги относилась вставка на полях: «- Как, почему?
– Так, потому что я люблю тебя и чувствую, что эта любовь – долг. Я бы исполнила его» (там же, сноска 1).
Глава девятая осталась незаконченной.
***
Как уже отмечалось, часть третья, в рукописи последняя, не выделена (всего в части третьей шесть глав вместо двенадцати в печатном тексте); более того, текст открывающей ее главы (будущие главы I-VII) сначала был отделен от предыдущего текста лишь небольшим пробелом, обычно обозначающим переход к другой сцене. После слов Ольги: «Я не знаю, что тебе делать…» (наст. изд., т. 5, с. 231) – и пробела с новой строки было начато: «Он шел
66
домой, с сердцем, полным счастья…». Не закончив фразы, Гончаров зачеркивает ее, вписывает обычное обозначение «Гл‹ава›» и начинает новый вариант: «Воротясь домой, он застал у себя Тарантьева и вдруг похолодел, упал с облаков. Он с изу‹млением›» (там же, с. 338, вариант а. к с. 288, строки 3-8). Следующий вариант начинается с возвращения Ольги после свидания с Обломовым домой и ее беседы с теткой. В идущем далее авторском тексте подробно анализировалось состояние девушек, только что ставших невестами, у которых от этого «дрожит сердце» и «горит взгляд», и ставился вопрос: «Отчего же Ольга не трепещет?» (там же, с. 338-339, вариант б. к с. 288, строки 3-8). Этот вариант тоже зачеркивается, и Гончаров возвращается к варианту с Тарантьевым: «Обломов шел с таким праздничным лицом домой, так бодро, живо вошел к себе в комнаты и остолбенел, похолодев. Ему стало вдруг холодно, противно. Он упал с облаков. В его кресле сидел Тарантьев» (там же, с. 339, вариант в. к с. 288, строки 3-8). Но и это начало вычеркивается, и в рукописи появляется новый, уже окончательный вариант – без Тарантьева. Гончаров возвращает Обломова к его счастливому состоянию. И если Ольга «не трепетала, не бегали мурашки у ней по плечам, не горел взгляд гордостью» (вариант б.), то Обломов «почувствовал себя гордым, могучим ‹…›. Ему выпало на долю решительное мгновение, которое возводит человека на крайнюю высоту жизни и для которого люди с блаженством кидаются в бездну. Он вдруг вырос в собственных глазах, вдруг почувствовал и осознал в себе массу способностей и сил, которых не подозревал; воскресло всё, что он считал погибшим. Мысли потекли свободным, широким потоком, в груди закипели намерения, забились яркие и сильные надежды. ‹…› у него есть цель!» (там же, с. 339-340, вариант г. к с. 288, строки 3-8). По-видимому, в частности, этот текст Гончаров, по его собственному признанию в письме к И. И. Льховскому от 2(14) августа 1857 г. из Мариенбада, «писал как будто по диктовке. И, право, многое явилось бессознательно; подле меня кто-то невидимо сидел и говорил мне, что писать». Возможно, именно в этом состоянии он, увлеченный, вдруг незаметно для себя вернулся к уже написанной сцене последнего свидания и стал продолжать ее: «Она неподвижно сидела на скамье и гордым счастливым взглядом смотрела на трепещущего