Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6.
Шрифт:
128
т. е., в известной степени, снова маска самого автора: «Да разве это письмо? опять не поняли? Это вступление (даже не предисловие, то еще впереди) к Путешествию вокруг света, в 12 томах, с планами, чертежами, картой японских берегов, с изображением порта Джаксона, костюмов и портретов жителей Океании. И. Обломова». В книге намек на героя «Сна Обломова» выражен, как известно, мягче (см.: наст. изд., т. 2, с. 66-67).1
Характерно, что сразу же после появления романа мысль о родстве с Обломовым целого поколения русских людей (именно так и обосновывалось понятие «обломовщина») утвердилась в критике: «Перед вами до мелких оттенков создается знакомый вам с детства быт, мир тишины и невозмутимого спокойствия во всей его непосредственности»;2 «Невольно переносишься при этом в свое давно мелькнувшее детство и реставрируешь в памяти несколько уже побледневшие картины… Мы говорим, конечно, про такого читателя, который на деле испытал все невзгоды и все подчас непреодолимое обаяние обломовщины, а таких читателей очень много»;3 «„Сон Обломова” не только осветил, уяснил и разумно опоэтизировал все лицо героя, но еще тысячью невидимых скреп связал его с сердцем каждого русского
129
читателя»;1 «…каждый из нас в известную минуту делается
В дальнейшем в сознании публики и критики происходил сложный процесс постепенного прирастания маски к лицу, так что Гончаров спустя недолгое время после выхода «Обломова» уже почувствовал необходимость объясняться по этому поводу, о чем свидетельствует сохранившаяся переписка.
130
В 1860 г. появился «Парнасский приговор» Д. Д. Минаева. Гончаров писал Е. А. Никитенко 13 (25) июня 1860 г. из Мариенбада: «Из Петербурга племянник прислал мне стихи, помещенные в „Искре” на наше объяснение с Тургеневым: посылаю Вам их для забавы». У Гончарова не вызвали протеста относящиеся к нему слова: «вялый как Обломов» и «с тусклым взглядом». Согласие со стихами было вызвано, очевидно, отнюдь не желанием показаться перед адресатом в маске. В письме к Е. А. и С. А. Никитенко от 14 (26) июня 1860 г. Гончаров снова подчеркнул юмористический характер портрета, созданного Минаевым (хотя в приведенных строках чувствуется также горечь признания того факта, что нравы читающей публики далеки от идеала): «Что это вы так обе напали на стихи в „Искре”? ‹…› Они очень забавны, и я, посылая их, думал, что вы рассмеетесь вместе со мною. ‹…› Ведь это везде такой обычай посмеяться над всем, что сделалось гласно, а наша история с Тургеневым огласилась, следовательно, подлежит публичному суду и смеху. У нас нет еще привычки к гласности, от этого подобные истории нас пугают или сердят. Наша история смешна, она перешла в публику, и смех должен быть общий».
Гончарову представлялось, что он и его герой имеют определенные общие положительные качества. Об этом он говорил, например, в письме к С. А. Никитенко от 29 мая (11 июня) 1868 г.: «Во мне, рядом с уродливой недоверчивостью, уживается обломовская вера в добро…» – или к А. Г. Тройницкому от 19 июня (1 июля) того же года: «Может быть, мои идеалы и стремления покажутся смешны, как, например, смешон Обломов, но они честны и искренни, как он же».
Ярко и страстно свое отношение к упрекам в обломовщине Гончаров выразил в письме к С. А. Никитенко от 8 (20) июня 1860 г. Здесь он писал о своей способности понять жизнь, не поддаться иллюзиям и, более того, донести свое понимание до других, что писатель ощущал как благо: «Меня спасла живая, горячая натура, сила воображения, стремление к идеалу и та честность, о которой Вы так благосклонно отзываетесь ‹…› когда пришло сознание и я взглянул в зеркало на себя, я мог только закрыть глаза от ужаса и онеметь, и это онемение – теперь мое нормальное состояние и моя кара. Воротить прошлого
131
нельзя, исправиться некогда, идти вперед – нет сил: всё увяло. Всё, что я мог сделать, – это изобразить обломовщину – и эту заслугу я оказал». Слова «горячая натура» повторяются и в письме к тому же адресату от 3(15) июля 1866 г.
21 августа (2 сентября) 1866 г. в письме к С. А. Никитенко он развивал эту мысль: об «артистической обломовщине» здесь говорится уже в связи с Райским.
Несколько мягче это убеждение Гончарова выражено в письме к А. В. Плетневой от 26 февраля 1870 г.: «Не судите меня строго и ложно за то,что я, устарелый, усталый и измученный, не являясь никуда, не являюсь и к Вам, и не припишите этого добродушной и пошлой „обломовщине”, как многие (Бог им судья!) приписывают, не подозревая разных других противуположных причин…». Открыто признаваясь в том, что «внешние причины» его «удаления от так называемого света» – это «скромность, простота и незначительность собственной своей особы и написанной мне на роду роли» (письмо к А. А. Толстой от 14 апреля 1874 г.), Гончаров подчеркивал: «Вы очень метко, графиня, заметили однажды, что в этой моей дикости, должно быть, кроется самолюбие. Может быть, да; но что ж с этим делать? Победить его? Зачем? Чтобы бывать там и сям? Опять-таки зачем? Во мне другим нужды не много, а мне самому (теперь, в старости) нужно тоже немногое. А казаться, между тем, смешным, неловким, – не хочется. ‹…› „Ну, так Вы – Обломов!” – отвечают на это обыкновенно. ‹…› Правда, Обломов: только не такой, как все другие Обломовы. Не одна лень, не одна дикость…». И далее – упрек навязчивым «другим» (который в этом письме неожиданно перекликается с патетическим монологом его героя о «других»): «А артистическое строение духа, а поэзия – и т. п. и т. д. – всё то, чточуждается всякой официальности, жэна (gene), что требует разных маленьких свобод и т. д., – словом, внутренние причины?» (там же).
Один из наиболее выразительных документов, свидетельствующих о болезненном отношении Гончарова к тому, что его подозревали в обломовщине, – письмо к М. М. Стасюлевичу от 16 (28) июля 1868 г.: «…в круге моих знакомых есть ‹…› несколько веселых личностей, очень порядочных, которые добродушно (как Вы выразились однажды на мое замечание, что надо мной все
132
смеются) мистифируют меня, приняв за точку своего остроумия обломовщину и принимая меня за буквального и нормального Обломова». Отметим здесь слово «нормальный», напоминающее в контексте письма о том, как эмоционально неагрессивен был Илья Ильич. Далее Гончаров уточнял свое восприятие ситуации: «Всё это делается очень мило, деликатно, тонко, но шутка, продолжительностию своею, перешла немного границы. И, к довершению беды, на мои замечания мне отвечают иные из них с улыбкой, что никто ничего не шутит, что, вероятно, я сам шучу – или даже не в своем уме». Даже если наряду с «тонкой, женской чуткостью», фиксируемой Гончаровым у себя, в этих подозрениях большую роль играло «больное самолюбие» и оба этих обстоятельства в конце концов вызвали, по его собственному признанию, «крайнее расстройство нерв и упадок сил» (там же), характерно желание живой, развивающейся личности уйти от отождествления с уже написанным, законченным в своем развитии героем, так как такое отождествление, в понимании Гончарова, равносильно сумасшествию. И когда в письме к тому же Стасюлевичу от 19 (31) июля 1868 г. (являющемся некоей квинтэссенцией писем этого периода на тему о преследованиях) Гончаров вдруг объявляет: «…я – Обломов!», – этому предшествуют не только юмористическое описание собственной якобы способности непрестанно флиртовать с дамами, но и картина воображаемого дознания, учиненного с целью понять, что же он такое на самом деле;1 при этом напряжение нарастает от фразы к фразе настолько, что юмор теряет опору. Воображаемые «дознаватели» предстают по порядку соглядатаями, насильниками и в конце концов палачами: «Что же я такое? А вот попробуйте угадать! Пригласите для этого всех моих знакомых, и незнакомых тоже, слушать каждое мое слово, записывать, да из этих клочков и вот хоть этих писем – и угадывайте, кто я! Да! И скажете – удивительный актер! Ловкий! Он червь, он раб, он царь, он Бог, подумаете, может быть. И только подумаете, а перед Вами уж блудный, страдающий и плачущий больной ребенок. Тогда, в ярости, что ничего понять не можете, Вы хватаете что попало
133
– и, как извозчик бедную клячу, давай хлестать сплеча: „Вот я, мол, тебе дам, вот я тебя – ты, должно быть, смеешься надо мной! Я тебя”. Изобьете, измучаете, а когда казните этого ребенка-женщину (т. е. меня), опутаете мои движения, не дадите дохнуть, загасите и ту силу, которой теперь восхищаетесь, т. е. талант, – тогда спросите себя: „Что это я наделал и зачем”?». Здесь признание в том, что он именно Обломов (а не Райский, например, роман о котором дописывается именно в эти дни), парадоксальным образом равносильно признанию таланта как свободы творческой фантазии, внутренней жизни, ухода в мир мечты, т. е. всего того, что свойственно его герою. Гончаров неоднократно повторяет свою мысль: «…моя другая жизнь – мир фантазии» (слова из письма к Стасюлевичу от 7 (19) июня 1868 г.).
После окончания работы над «Обрывом» подспудное сознание того, что следующего романа, вероятно, уже не будет (усугубленное ощущением недоброжелательства критиков), снова вызвало у Гончарова сравнение себя со своим героем: «…у меня отняли то (возможность сочинять, печататься. – Ред.), что одно еще живо занимало меня (то есть отняли у нищего суму); а без этого всё другое – или мало, или вовсе не занимает меня. Вот и ключ к моему положению! Никакой Штольц не отдаст того, что взяли у бедного Обломова!» (из письма к С. А. Толстой от 30 октября 1870 г.). Желание защитить себя «внутреннего», свою личность от упреков в обломовщине, ко-торую Гончаров осуждал без всякой поэтизации, стало со временем настолько сильным, что заняло, судя по его письмам, одно из главных мест в его размышлениях; эта защита сопрягалась у Гончарова со столь же важной для него темой – разъяснением своих творческих принципов и отстаиванием своего места в литературе (внешне это вылилось в известный конфликт с И. С. Тургеневым). Внимание к этой теме, судя по сохранившимся письмам и воспоминаниям современников, усиливалось и ослабевало у Гончарова в соответствии с фазами конфликта, имея свое бытовое выражение, приведшее к тому, что писателя стали подозревать в некоем психическом отклонении. Но и в этом его сопоставляли с Обломовым.
Впервые идею болезни Обломова высказал Д. А. Дриль, у которого герой Гончарова представлен как тип вырождающегося дворянина, чье состояние обусловлено органическим
134
оскудением, или физиологическим обеднением, из поколения в поколение. Итог – «уничтожение и отрицание темперамента», «слабая, недостаточная возбудимость и замедленная реакция». Об истории рода Обломовых сказано так: «Вместе с полным покоем, беспечностью и бездействием постепенно и незаметно стало подкрадываться, как тать в нощи, и то, что проф. Bouchardat метко назвал физиологической бедностью богатых и „недостаточностью среди обилия”. Неупражняемые органы стали жиреть, слабеть и оскудевать постепенно».1 На Дриля ссылался Е. А. Соловьев, который говорил о болезни Ильи Ильича как о чем-то само собой разумеющемся: «Обломов, во-первых, болен»; его удивляло, что указанная мысль не была высказана критикой раньше,2 и он объяснял это таким образом: «…когда у нас была настоящая критика – тогда не думали о нервных болезнях, а лишь об общественном содержании рассматриваемого литературного явления. Теперь же, когда нервные болезни привлекают к себе общее внимание и в большей или меньшей степени в главных своих чертах известны каждому образованному человеку, у нас нет критики в истинном смысле этого слова».3 Соловьев приводит название болезни Обломова: «…абулия, т. е. безволие, – одна из самых распространенных болезней нашего времени» – и считает, что Гончаров удивительно верно изобразил ее. Причина болезни, по мнению Соловьева, «услуги трехсот Захаров и легкая, праздная жизнь на чужой счет».4
135
Ни Дриль, ни Обнинский, ни Соловьев не касались личности автора романа. Это было проделано в работе С. Г. Тер-Микельян.1 Исследование проводилось ею в рамках семинария Н. К. Пиксанова на Петроградских высших женских курсах.2 Тер-Микельян, опираясь на опубликованные автобиографические, мемуарные и эпистолярные источники, пришла к выводу, что образ Обломова – «некое объективирование Гончаровым своего характера». «Преобладание душевной мягкости и слабая воля – основной мотив сходства», и хотя Обломова «отождествить вполне с Гончаровым, конечно, нельзя – но невольно вспоминается пухлая фигура писателя, его боязнь перемен, его вечные болезни и два апоплексических удара».3 Исследовательница не уточняла при этом, что оба удара случились после написания романа.