Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I.
Шрифт:
620
С. 30), и, следовательно, в какой мере автобиографичен созданный им в «Обыкновенной истории» образ провинциального «мечтателя».
В качестве свидетельств пережитого Гончаровым «романтического» периода в научной и биографической литературе обычно рассматриваются переведенный им отрывок из «Атар-Гюля» Э. Сю, представителя французских «неистовых», и сугубо традиционные по условно-романтической тематике и фразеологии ранние стихотворения. Однако редактор «Телескопа» Н. И. Надеждин, поместивший в 1832 г. на страницах своего журнала гончаровский перевод, был непримиримым критиком русских и европейских романтиков («московским классиком» назвала его «Северная пчела») и публиковал «неистовых» (В. Гюго, А. Дюма, Э. Сю и др.) с откровенной целью их дискредитации.1 Стихи же сам Гончаров расценивал впоследствии лишь как дань традиции и моде («Писание стихов было тогда дипломом на интеллигенцию» – «Лучше поздно, чем никогда») и следствие естественной в юности потребности самовыражения («Юность и прежде, с старых времен, и теперь начинает стихами, а потом, когда определится род таланта, кончает часто прозой, и нередко не художественными произведениями, а критикой,
В духовном опыте гончаровского поколения – у Белинского, Герцена, Огарева, Тургенева, Некрасова, Панаева и многих других – преодоление собственного юношеского романтизма составляло необходимый и далеко не безболезненный этап. Творческая эволюция Гончарова как «человека тридцатых годов» не вполне укладывается в общую для поколения схему. Авторская ирония по отношению к героям-романтикам в повестях «Лихая болесть» и «Счастливая ошибка», отделенных от стихотворений всего тремя-четырьмя годами, пародийное использование в них важнейших идейных и стилевых клише романтизма говорят о том, что идеализмом и мечтательностью автор повестей был «заражен» куда менее своих современников; во всяком случае, его «отрезвление» произошло раньше и безболезненнее, чем у многих из них.
Но у проблемы гончаровского «романтизма» есть и иная сторона. Писатель относил себя к последователям «идеального, ничем не сокрушимого направления», к категории «неизлечимых романтиков» («Если я романтик, то уже неизлечимый романтик, идеалист»), признаваясь: «…я принадлежу к числу тех натур, которые никогда и ни с чем не примирятся: разве идеал, то есть олицетворение его, возможно?» (из письма С. А. Никитенко от 8 (20) июня 1860 г.). По мысли Гончарова, важной для понимания его творческой позиции, если у человека «хоть немного преобладает воображение над философией, то является неутолимое стремление к идеалам, которое и ведет к абсолютизму, потом отчаянию, зане между действительностию и идеалом лежит ‹…› бездна, через которую еще не найден мост, да едва и построится когда» (из письма к И. И. Льховскому от 5 (17) ноября 1858 г.). Романтическое «двоемирие» выступает как органическая черта авторского сознания, и антитеза «мечты – действительности» остается актуальной для проблематики гончаровских романов наряду с проблемами «идеала» и «идеализации», приобретающими в них, разумеется, новое содержание. Все три романа Гончарова несвободны от элементов романтической поэтики (и романтической фразеологии), в немалой степени воздействующих и на
621
структуру конфликта, и на характер мировосприятия центрального персонажа.1 Тяготея по природе своего творческого дара к широчайшим обобщениям, Гончаров делает героя-романтика, «в высшей степени идеалиста», в полном смысле слова «обыкновенным», т. е. подлинно универсальным, общечеловеческим типом.
Ранние произведения – наглядный пример исключительного постоянства Гончарова-художника как в тематике, так и в образных средствах. В 1830-е гг., можно сказать, уже наметились и тип героя, и круг проблем, занимавших писателя на последующих этапах творчества, и ряд характерных черт гончаровской поэтики. Именно в ранней прозе возникли представление о двух «господствующих» типах мироощущения – прозаическом и поэтическом; ключевой в творчестве писателя образ «жизни-сна»; важнейшая в структуре произведений зрелого Гончарова антитеза «покой – беспокойство» (также, возвращаясь к сказанному выше, одна из традиционно романтических оппозиций). Подчеркнуто декларируемая в ранних произведениях идея несовместимости «суеты» и «покоя», показ и того и другого состояния в комически утрированных формах вскрывают отнюдь не их противоположность, а принципиальные для Гончарова сходство и взаимодополняемость.
В прозе 1830-х гг. формируется и специфический для гончаровского повествования образ автора, трезвую объективность которого питает тонкая и гибкая ирония, защищающая авторский взгляд как от любого рода «идеализации», или аффектации, так и от критицизма, сатирически-обличительного пафоса.
Ранняя проза не менее цитатна, чем гончаровские романы: тексты изобилуют ссылками на прочитанного еще в детские годы Тассо, реминисценциями Карамзина, Жуковского, Крылова, Пушкина, Грибоедова, Гоголя. Не только неизменные для Гончарова литературные авторитеты составляют в данном случае цитатный ряд (авторитетность, впрочем, не препятствует тому, чтобы учителя и великие современники цитировались в комическом или ироническом контексте). Начинающий автор на страницах «домашних» изданий нередко выступает как вполне равноправный, искушенный в обстоятельствах литературно-критических баталий 1830-х гг. полемист. В его ранних произведениях немало иронических выпадов в духе беллетристики и критики толстых журналов той поры, метящих в Н. А. Полевого, Ф. В. Булгарина, А. А. Орлова, О. И. Сенковского и др.
4
Датированный Гончаровым 1842 г., однако опубликованный уже после «Обыкновенной истории» очерк «Иван Савич Поджабрин» на ином, социально конкретизированном, материале продолжает центральную
622
тему ранних повестей. Гончаров здесь вновь обращается к одной из ключевых категорий романтизма – «Sehnsucht» (томление по небывалому). Изображенное в комически-бытовом плане уже в «Лихой болести», «томление» героя очерка, столь же беспокойно-непостоянного, как и «энтузиасты» Зуровы, представляет собой следующую ступень снижения и пародийного заострения романтической идеи. По уровню мастерства, по степени художественного обобщения «Иван Савич Поджабрин», несомненно, превосходит ранние повести. Вполне вероятно, что очерк дорабатывался перед публикацией в 1848 г. (хотя документальных подтверждений этому нет) и вобрал в себя опыт работы Гончарова как над «Обыкновенной историей», так и над известным только по упоминаниям в письмах В. Андр. Солоницына конца 1843-начала 1844 г. романом «Старики». Письма Гончарова к Солоницыну не сохранились, тем больший интерес представляют обстоятельные ответы его корреспондента, приоткрывающие завесу над глубоко скрытыми творческими сомнениями впервые обратившегося к романной форме молодого писателя.1
19 ноября (1 декабря) 1843 г. Солоницын пишет Гончарову из Парижа: «Но Вам, почтеннейший Иван Александрович, грех перед Богом и родом человеческим, что вы, только по лености и неуместному сомнению в своих силах, не оканчиваете романа, который начали так блистательно.2 То, что Вы написали, обнаруживает прекрасный талант. Я имел честь неоднократно докладывать это Вам лично и теперь повторяю письменно» (ИРЛИ, P. I, оп. 17, № 152, л. 3).
Весной следующего года Солоницын вступает с Гончаровым в обстоятельную полемику и по поводу «Стариков», и по поводу писательства в целом. «Я решительно не согласен, – пишет он 6 марта 1844 г., – на те причины, которые Вы приводите в оправдание своей недеятельности в литературе. Боже мой, неужели надо быть стариком, чтоб быть литератором? неужели надо одеревенеть, сделаться нечувствительным, чтоб изображать чувства? потерять способность любить, чтобы приобрести способность изображать любовь? Это мне кажется парадоксом. ‹…› Молодость, забавы, любовь, ее муки и наслаждения никогда не мешали тому, кто хотел заниматься литературой. ‹…› Засим позвольте сказать, что ссылка Ваша на лета и на нежелание отказаться от всех удовольствий молодости не заслуживает ни малейшего уважения.
Теперь следует неуверенность Ваша в таланте. ‹…› Ежели скромность, – повторяю, Ваша неуместная скромность, – не позволяет Вам верить тому, что говорят Вам друзья, в таком случае остается одно средство – написать несколько повестей или роман, напечатать и ждать суда публики. Видите, Иван Александрович, все-таки надобно написать! Сложа руки и не веря дружеским уверениям, Вы никогда не
623
решите вопроса». Далее Солоницын касался сути гончаровского замысла: «Наконец – идея Вашей нынешней повести. Если в русской литературе уже существует прекрасная картина простого домашнего быта («Старосветские помещики»), то это ничуть не мешает существованию другой такой же прекрасной картины. Притом в Вашей повести выведены на сцену совсем не такие лица, какие у Гоголя: а это придает совершенно различный характер двум повестям, и их невозможно сравнивать. Предположение Ваше показать, как два человека, уединясь в деревне, совершенно переменились и под влиянием дружбы сделались лучше, есть уже роскошь. Если Вы достигнете этого, то повесть Ваша будет вещь образцовая» (Там же, л. 7-7 об.).
Солоницыну не удалось переубедить Гончарова, ответ которого его обеспокоил и разочаровал. 25 апреля 1844 г. в обширном письме, почти всецело посвященном литературным и эстетическим вопросам, он открыто выразил свое несогласие со взглядами и «теориями» Гончарова: «Известие, что Вы отложили писать “Стариков”, огорчило меня до крайности. ‹…› Ваши рассуждения об искусстве ‹…› не убеждают меня: я все-таки не вижу причины, по которой Вы не должны оканчивать теперь своего романа. Бесспорно, что “Кавказский пленник”, “Бахчисарайский фонтан”, Шиллеровы “Разбойники” и другие ранние произведения разных авторов слабее тех, которые эти же самые авторы написали впоследствии. Но из этого не следует ничего, что бы хоть мало-мальски оправдывало Ваш бесчеловечный поступок с бедными “Стариками” ‹…› Вы напрасно говорите, будто Вы мало еще видели и наблюли в жизни: напротив, я всегда замечал, что Вы имеете дар наблюдательности и видите много таких вещей, которых другие не умеют приметить. ‹…› Мнение Ваше вообще об искусстве писать романы мне кажется слишком строгим: я думаю, что Вы смотрите на дело чересчур свысока. По-моему, если роман порой извлекает слезу, порою смешит, порой научает, этого и довольно. ‹…› роман есть картина человеческой жизни ‹…› в нем должна быть представлена жизнь как она есть, характеры должны быть не эксцентрические, приключения не чудесные, а главное, автор должен со всею возможною верностью представить развитие и факты простых и всем знакомых страстей, так чтобы роман его был понятен всякому и казался читателю как бы воспоминанием, поверкою или истолкованием его собственной жизни, его собственных чувств и мыслей. Для написания такого романа излагаемая Вами теория едва ли нужна; нужна только некоторая опытность, некоторая наблюдательность, которую, как я уже сказал, Вы и имеете». Вероятно, отвечая на прозвучавшее в письмах Гончарова признание в невладении «правилами» писания романов, Солоницын считает нужным предостеречь его: «…могут ли быть какие-нибудь постоянные правила там, где одно из лучших достоинств – оригинальность? ‹…› Берегитесь, отец мой! Ваши теоретические рассуждения об искусстве могут породить тоже классицизм, – классицизм нового рода, но который будет не легче старого». Солоницын советовал Гончарову оставить сомнения и теоретизирование: «Пишите же, почтеннейший Иван Александрович, просто, не вдаваясь ни в какие теоретические мечтания; пишите просто, под влиянием своего светлого ума, своего благородного сердца: уверяю Вас, что напишете вещь прекрасную» (Там же, л. 8-8 об.).
Написанные главы «Стариков» Гончаров, видимо, сжег, подобно тому как предал огню свои сочинения Александр Адуев, в том числе и особенно дорогую ему повесть, написанную в духе реально-сатирических
624
произведений так называемой «натуральной школы» (этот мотив романа несомненно имеет автобиографический подтекст).1
«Неуместная скромность» – это еще очень мягкое, деликатное в устах Солоницына определение чрезвычайной мнительности Гончарова, которая не исчезла с годами, даже после шумного успеха «Обыкновенной истории» и «Обломова». С этим свойством характера писателя теснейшим образом связана и острая, постоянная потребность в критических суждениях слушателей и читателей, становившихся «невольными» участниками творческого процесса. Чрезвычайно важно признание писателя в «Необыкновенной истории»: «Садясь за перо, я уже начинал терзаться сомнениями. Даже напечатанное я не дозволял, когда ко мне обращались, переводить на иностранные языки: “нехорошо, слабо, думалось мне: зачем соваться туда?” Поэтому я спрашивал мнения того, другого, зорко наблюдал, какое производит мой рассказ или чтение впечатление на того или другого – и этим часто надоедал не только другим, но и самому себе».