Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 7
Шрифт:
Потом тихо, чуть-чуть, как дух, произнесла чье-то имя и вздрогнула, робко оглянулась и закрыла лицо руками и так осталась.
В комнате никого, только в незакрытое занавесом окно ворвались лучи солнца и вольно гуляют по зеркалам, дробятся на граненом хрустале. Раскрытая книга валяется на полу, у ног ее ощипанные листья цветка…
Он схватил кисть и жадными, широкими глазами глядел на ту Софью, какую видел в эту минуту в голове, и долго, с улыбкой мешал краски на палитре, несколько раз готовился дотронуться до полотна и в нерешительности
Он тихо, почти машинально, опять коснулся глаз: они стали более жизненны, говорящи, но еще холодны. Он долго водил кистью около глаз, опять задумчиво мешал краски и провел в глазу какую-то черту, поставил нечаянно точку, как учитель некогда в школе поставил на его безжизненном рисунке, потом сделал что-то, чего и сам объяснить не мог, в другом глазу… И вдруг сам замер от искры, какая блеснула ему из них.
127
Он отошел, посмотрел и обомлел: глаза бросили сноп лучей прямо на него, но выражение всё было строго.
Он бессознательно, почти случайно, чуть-чуть изменил линию губ, провел легкий штрих по верхней губе, смягчил какую-то тень и опять отошел, посмотрел:
– Она, она! – говорил он, едва дыша, – нынешняя, настоящая Софья!
Он услышал сзади себя шаги и с живостью обернулся: пришел Аянов.
– Иван Иваныч! – торжественно сказал Райский, – как я рад, что ты пришел! Смотри – она, она? Говори же!
– Постой, дай посмотреть.
Иван Иванович долго смотрел. Райский ждал с нетерпением.
– Кто это? – флегматически спросил Аянов.
Райский остолбенел.
– Ты не узнал Софью? – спросил он, едва приходя в себя от изумления.
– Как, Софья Николаевна? Может ли быть? – говорил Аянов, глядя во все широкие глаза на портрет. – Ведь у тебя был другой: тот, кажется, лучше: где он?
Райский с досадой, почти с презрением, махнул рукой.
– Всё тот же! – заметил он, – я только переделал. Как ты не видишь, – напустился он на Аянова, – что тот был без жизни, без огня, сонный, вялый, а этот!..
– Воля твоя, тот был больше похож! – упрямо возражал Аянов, – а этот… она тут как будто пьяна.
– Сам ты пьян! Поди прочь!
– Я ведь не знаю толку, – равнодушно отозвался Аянов.
Райский, не отвечая ему, сердито подмалевывал волосы, бархат на портрете.
Чрез четверть часа пришел Кирилов. Это был маленький, сухощавый человечек, весь спрятавшийся в бакенбарды, усы и бороду. Тела почти совсем было не видно, только впалые глаза неестественно блестели, да нос вдруг резким горбом выходил из чащи, а концом опять упирался в волосы, за которыми не видать было ни щек, ни подбородка, ни губ. Шея крылась тоже под бородой, а всё остальное туловище, точно в мешок, было завернуто в широкое, складками висевшее пальто,
128
из-под которого выглядывали полы другого пальто или сюртука, покрытые пятнами масляных красок. На ногах была какая-то мягко шаркавшая при походке обувь, шляпа истертая, с лоском, с покривившимся боком.
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это как будто уснувшее под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой, пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого, не подумаешь, что это вольный как птица художник мира, ищущий светлых сторон жизни, а примешь его самого за мученика, за монаха искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби. Таков он, кажется, и был.
Он молча, медленно и глубоко погрузился в портрет. Райский с беспокойством следил за выражением его лица. Кирилов в первое мгновение с изумлением остановил глаза на лице портрета и долго покоил, казалось, одобрительный взгляд на глазах; морщины у него разгладились. Он как будто видел приятный сон.
Потом вдруг точно проснулся; не радостное, а печальное изумление медленно разлилось по лицу, лоб наморщился. Он отвернулся, положил шляпу на стол, достал папироску и стал закуривать.
– Что же вы? – спросил Райский.
– За этим-то вы меня звали? – спросил Кирилов.
– А что?
– Прощайте: я пойду домой…
– Постойте, скажите что-нибудь.
– Что говорить: пустое!
– Ну, да, у вас чуть из облаков спустишься – так пустое! – возразил обиженный Райский. – Ах вы, мертвецы! Вы прежде во мне признавали дарование, Семен Семеныч…
– Что вам повторять? я уж говорил! – Он вздохнул. – Если будете этим путем идти, тратить себя на модные вывески…
– Модные вывески! Знаете ли вы, кто это?
– Кто? – повторил Кирилов, бегло взглянув на портрет. – Какая-нибудь актриса…
– Что вы, точно оба с ума сошли! Тот видит пьяную женщину, этот актрису! Что с вами толковать!
Райский стал закрывать портрет.
129
– Повезу его к ней: сам оригинал оценит лучше. Семен Семеныч! от вас я надеялся хоть приветливого слова: вы, бывало, во всяком моем труде находили что-нибудь, хоть искру жизни…
– И здесь искра есть! – сказал Кирилов, указывая на глаза, на губы, на высокий белый лоб. – Это превосходно, это… Я не знаю подлинника, а вижу, что здесь есть правда. Это стоит высокой картины и высокого сюжета. А вы дали эти глаза, эту страсть, теплоту какой-нибудь вертушке, кукле, кокетке!
– Нет, Семен Семеныч, выше этого сюжета не может выбрать живописец. Это не вертушка, не кокетка: она достойна была бы вашей кисти: это идеал строгой чистоты, гордости; это богиня, хоть олимпийская… но она в вашем роде, то есть – не от мира сего!
– Это бы лицо да с молитвенным, напряженным взглядом, без этого страстного вожделения!.. Послушайте, Борис Павлыч, переделайте портрет в картину; бросьте ваш свет, глупости, волокитства… завесьте окна да закупорьтесь месяца на три, на четыре…