Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 7
Шрифт:
испортится! Пусть, говорит, побудет при мне!» Он теперь при нем, и когда не у нас, там обедает, танцует, играет…
– Одним словом, служит! – сказал Райский.
– У него уж крестик есть! Маленький такой! – с удовольствием прибавила Марфинька.
– Бывает он здесь?
– Очень часто: вот что-то теперь пропал. Не уехал ли в Колчино, к maman? Надо его побранить, что, не сказавшись, уехал. Бабушка выговор ему сделает: он боится ее… А когда он здесь – не посидит смирно: бегает, поет. Ах, какой он шалун! И как много кушает! Недавно большую, пребольшую сковороду грибов
– Любишь? – живо спросил Райский, наклоняясь и глядя ей в глаза.
– Нет, нет! – Она закачала головой. – Нет, не люблю, а только он… славный! Лучше всех здесь: держит себя хорошо, не ходит по трактирам, не играет на бильярде, вина никакого не пьет…
– Славный! – повторил Райский, приглаживая ей волосы на висках, – и ты славная! Как жаль, что я стар, Марфинька: как бы я любил тебя! – тихо прибавил он, притянув ее немного к себе.
– Что вы за стары: нет еще! – снисходительно заметила она, поддаваясь его ласке. – Вот только у вас в бороде есть немного белых волос, а то ведь вы иногда бываете прехорошенький… когда смеетесь или что-нибудь живо рассказываете. А вот когда нахмуритесь или смотрите как-то особенно… тогда вам точно восемьдесят лет…
– В самом деле, я тебе не кажусь страшен и стар?
– Вовсе нет.
– И тебе приятно… поцеловать меня?
– Очень.
– Ну, поцелуй.
Она привстала немного, оперлась коленкой на его ногу и звучно поцеловала его и хотела сесть, но он удержал ее.
Она попробовала освободиться, ей было неловко так стоять, наконец села, раскрасневшись от усилия, и стала поправлять сдвинувшуюся с места косу.
255
Он, напротив, был бледен, сидел, закинув голову назад, опираясь затылком о дерево, с закрытыми глазами, и почти бессознательно держал ее крепко за руку.
Она хотела привстать, чтоб половчее сесть, но он держал крепко, так что она должна была опираться рукой ему на плечо.
– Пустите, вам тяжело, – сказала она, – я ведь толстая – вон какая рука – троньте!
– Нет, не тяжело… – тихо отвечал он, наклоняя опять ее голову к своему лицу и оставаясь так неподвижно.
– Тебе хорошо так?
– Хорошо, только жарко, у меня щеки и уши горят, посмотрите: я думаю, красные! У меня много крови: дотроньтесь пальцем до руки, сейчас белое пятно выступит и пропадет.
Он молчал и всё сидел с закрытыми глазами. А она продолжала говорить обо всем, что приходило в голову, глядела по сторонам, чертила носком ботинки по песку.
– Обрейте бороду! – сказала она, – вы будете еще лучше. Кто это выдумал такую нелепую моду – бороды носить? У мужиков переняли! Ужели в Петербурге все с бородами ходят?
Он машинально кивнул головой.
– Вы обреетесь, да? А то Нил Андреич увидит – рассердится. Он терпеть не может бороды: говорит, что только революционеры носят ее.
– Всё сделаю, что хочешь, – нежно сказал он. – Зачем только ты любишь Викентьева?
– Опять! Вот вы какие: сами затеяли разговор, а теперь выдумали, что люблю. Уж и люблю! Он и мечтать не смеет! Любить – как это можно! Что еще бабушка скажет? – прибавила она, рассеянно играя бородой Райского и не подозревая, что пальцы ее, как змеи, ползали по его нервам, поднимали в нем тревогу, зажигали огонь в крови, туманили рассудок. Он пьянел с каждым движением пальцев.
– Люби меня, Марфинька: друг мой, сестра!.. – бредил он, сжимая крепко ее талию.
– Ох, больно, братец, пустите, ей-богу, задохнусь! – говорила она, невольно падая ему на грудь.
Он опять прижал ее щеку к своей и опять шептал:
– Хорошо тебе?
– Неловко ногам.
256
Он отпустил ее, она поправила ноги и села подле него.
– Зачем ты любишь цветы, котят, птиц?
– Кого же мне любить?
– Меня, меня!
– Ведь я люблю.
– Не так, иначе! – говорил он, положив ей руки на плеча.
– Вон одна звездочка, вон другая, вон третья: как много! – говорила Марфинька, глядя на небо. – Ужели это правда, что там, на звездах, тоже живут люди? Может быть, не такие, как мы… Ах, молния! Нет, это зарница играет за Волгой: я боюсь грозы… Верочка отворит окно и сядет смотреть грозу, а я всегда спрячусь в постель, задерну занавески, и если молния очень блестит, то положу большую подушку на голову, а уши заткну и ничего не вижу, не слышу… Вон звездочка покатилась! Скоро ужинать! – прибавила потом, помолчав. – Если б вас не было, мы бы рано ужинали, а в одиннадцать часов спать; когда гостей нет, мы рано ложимся.
Он молчал, положил щеку ей на плечо.
– Вы спите? – спросила она.
Он отрицательно покачал головой.
– Ну, дремлете: вон у вас и глаза закрыты. Я тоже, как лягу, сейчас засну, даже иногда не успею чулок снять, так и повалюсь. Верочка долго не спит: бабушка бранит ее, называет полунощницей. А в Петербурге рано ложатся?
Он молчал.
– Братец!
Он всё молчал.
– Что вы молчите?
Он пошевелился было и опять онемел, мечтая о возможности постоянного счастья, держа это счастье в руках и не желая выпустить.
Она зевнула до слез.
– Как тепло! – сказала она. – Я прошусь иногда у бабушки спать в беседку – не пускает. Даже и в комнате велит окошко запирать.
Он ни слова.
«Всё молчит: как привыкнешь к нему?» – подумала она и беспечно опять склонилась головой к его голове, рассеянно пробегая усталым взглядом по небу, по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу
257
леса, слушала шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать, как под рукой у нее бьется в левом боку у Райского.
«Как странно! – думала она, – отчего это у него так бьется? А у меня? – и приложила руку к своему боку, – нет, не бьется!»
Потом хотела привстать, но почувствовала, что он держит ее крепко. Ей стало неловко.
– Пустите, братец! – шепотом, будто стыдливо, сказала она. – Пора домой!
Ему всё жаль было выпустить ее, как будто он расставался с ней навсегда.
– Больно, пустите… – говорила Марфинька с возрастающей тоской, напрасно порываясь прочь, – ах, как неловко!
Наконец она наклонилась и вынырнула из-под рук.