Полное собрание сочинений в одной книге
Шрифт:
Он очень обрадовался вдруг.
Он тоже срезался на чем-то. Но это не суть важно. Он дошел теперь до степеней известных и не позволит смеяться над ним.
Он помолчал. Застегнул на все пуговицы новенькое пальто. Такой строгий, внушительный. Газету смял и бурно положил в карман и протянул:
— Сегодня возбужду вопрос с точки зрения.
И встал. И ушел.
А когда он уходил, я громко сказал ему:
— Я очень не люблю тебя, мой властелин.
Он сконфуженно пробормотал что-то.
И вышел.
А… вот то-то и оно!
Давайте говорить по-французски!
Осень 1918
Серый
Совершенно изменился город… Бегут все, торопятся, будто у всех важные и государственные дела.
— Эй, ты, куда бежишь? — негромко через окно кричал Вознесенский какому-нибудь затрепанному чиновнику. А тот, действительно, — всем своим видом показывал:
Ужасно у меня есть важное дело.
И быстро скрывался, особенно, по-деловому, помахивая рукой.
Все торопились, всем было некогда, никто не останавливался у окон, никто не рассматривал белую прекрасную вывеску — И. Л. Вознесенский, а если и заходил в магазин, то говорил:
— А ну-ка, брат Вознесенский, сделай мне вот такие сапоги, да поскорей.
— Гм, — обижался Вознесенский, — можно и поскорей.
Однако делал, как и раньше, не спеша, очень раздумывая, и подолгу глядел в низкое окно.
А днем на улице громко гремели трубы, стройно маршировали солдаты, на тротуарах молодые люди с войны звенели шпорами, ремешками, гремели саблями, вечером под руку гуляли с проститутками, заходили в театры и в рестораны, наверное, за короткую ночь успевали сделать все, что было для них радостного, а утром, а днем, с чемоданами, с корзинами и с мешками, уезжали из города и потом где-то, просто и обыкновенно умирали на колючей проволоке.
Улица изменилась. И теперь днем черные прохожие не гуляли, а ходили быстро, с видом деловым и значительным.
— Бегут, — думал Вознесенский, — не к добру и бегут — что-нибудь да будет.
А было вот что.
Еще и война не кончилась, а город снова и чрезвычайно изменился. Целую неделю стреляли из ружей и по улицам бегали какие-то удивительные люди, которых раньше никто и не видел, да и жили они где-нибудь в Устюге, а может быть, и нигде не жили — не босяки и не бродяги, а бывают такие особенные — в рваных ботинках, в широких шляпах и в крылатках и с мрачными лицами.
И женщины в платочках — не простолюдинки, а такие же особенные, пришедшие в город вместе с выстрелами, бунтом и революцией.
Никто теперь никуда не торопился, напротив, подолгу простаивали на углу, и казалось, что никто из них и не вспомнит, что живет на Литейном сапожник Вознесенский.
А потом исчезли, как сгинули, эти особенные в больших шляпах и в платочках, — может быть, переоделись, а может, все попали под выстрелы.
И вот пришло время особенно тяжелое и непонятное. Не настоящая и странная началась жизнь. На улице никто не смеялся и не пел, ходили люди, хоть и торопливо, но не радостно, а как-то по-звериному — с оглядкой да с гримасами. К ночи все прятались по своим темным домам, и улицы были пустые и странные.
Город был похож на осажденную крепость, где доедали
Страшные болезни поражали людей, черные бесшумные кареты увозили куда-то умирающих, прохожие провожали их тупым и мутным взглядом и бормотали невнятное. По улицам все чаще водили босых и бородатых людей, окруженных солдатами с ружьями. Иногда вели хорошо одетых горожан, и тогда больше было солдат с ружьями, тогда громче стучали солдатские сапоги по камням, испуганней смотрели прохожие.
Вечером уныло звонили в церквах, унылые черные женщины шли молиться.
«А-а, значит еще не все погибло. Еще не все отступились от бога», — думал Вознесенский и собирался торопливо в церковь.
Темный и странный был бог у Вознесенского. То казалось, будто это образ Спасителя, что висит в углу, то знакомый и старенький священник отец Петр.
Но об этом не часто он думал и думать не любил, да и в церковь ходил из-за какого-то упрямства.
Простаивал там час и больше на коленях, не молился, а думал о том, что снимают ли теперь фуражки в Кремле у Святых ворот. Или думал про войну и знал, что она окончится через семь лет по святому писанию.
Война! Это значит опять кто-то лезет на колючую проволоку, опять умирают. И странное дело. Все эти хорошо одетые люди с ремешками и шпорами, а может быть, и все люди — не дикари и не разбойники, не хотят никого убивать, однако идут и убивают, безжалостно пронзают животы железными палками и прикладами крошат черепа.
Совершенно трудно, невозможно было понять всей этой нелепой, таинственной жизни, которая будто шла, кривляясь и смеясь, помимо воли людей.
В этом году город, грязный и большой, жил тяжелой, совершенно непонятной жизнью.
В сумерках не зажигали огней. Люди ходили безликие, без теней. В молчании, подавленном и таинственном, они встречались вечером, как марионетки, подходили друг к другу, покачивали головами и расходились по темным своим домам.
И там велись разговоры, осторожные и тихие, о тяжелой голодной жизни, о людях, которых расстреляли на большой дороге, об обилии яблок — примете голода. Иногда бранились и приходили в ярость. И утихали, смиренные и подавленные. Жизнь давила темнотой и голодом и ненужностью.
У Вознесенского на Литейном не раз в сумерки собирались старые его приятели, сидели на низеньких тумбочках, курили и тихо говорили, каждый про свое, иногда про Бога, иногда кричали и ненавидели. И ничего не понимали. А когда понимали по-своему, тогда темные и страшные велись речи об антихристе, о конце мира и о всякой нечисти на свете.
И какие интриги приходилось распутывать! Какие тайные замыслы китайцев и немцев отыскивались!
А о городе не иначе, как с боязливой усмешкой. Много было там всяких врагов. Каждый дом, каждый угол таил врага, в каждом явлении примечалось особенное, значительное, сплетенное кознями да интригами смертельных недугов.