Полное собрание сочинений. Том 3. Ржаная песня
Шрифт:
Идут ровно, будто по нитке. Хорошо видны лица летчиков в шлемах.
— Наши ребята! — Павел и Андриян машут руками и улыбаются. — Наши ребята!
Летим над Москвой. Красная площадь, красная от лозунгов и знамен. Реки людей на улицах. Высота 400 метров. Все хорошо видно на ожидающей героев Земле.
Земля. Рулим к вокзалу, к трибуне, к красной дорожке, к гостеприимному берегу москвичей. В иллюминаторы хорошо видны распахнутые объятия Москвы. Люди вдоль красной дорожки, люди на вышках, на балконах и крышах домов.
Журналисты
стуки, цветы. Загорелое лицо Хрущева на трибуне. Рядом с ним старик Попович поглаживает чумацкие усы, рядом две матери концами платков вытирают слезы.
Цветы, улыбки, торжественный марш.
Двое людей в салоне заметно взволнованы. Они пожимают нам руки и направляются к двери.
Сейчас высокий трап спустит их на красную дорожку. Всего семьдесят красных метров отделяют людей от объятия главы государства и матерей. Андриян смотрит в иллюминатор:
— Мама, Никита Сергеевич, наши ребята. Все тут, все идет отлично!
Два человека шагнули навстречу объятиям.
Один из снимков, сделанных в кабине Ил-18. Андриян за штурвалом.
Фото автора. 19 августа 1962 г.
Дезертир
В воронежской «Коммуне» я прочитал заметку под названием «Заживо погребенный». В сорок втором году человек дезертировал из армии.
Двадцать лет человек прятался на чердаке, совсем недавно спустился на землю и назвал свое имя: Тонких Николай.
Степное село Битюг-Матреновка. Гуси на зеленых широких улицах. Трактор тянет по улице ярко-красный комбайн для уборки свеклы. Белые мазанки. Белое двухэтажное здание школы — окна еще в известке. Ведра с краской, доски, груды кирпича.
— Тут он работает, — сказал директор.
Я присел на доски. Шесть человек убирают кирпич, пять носят доски, трое сгребают мусор, трое готовят парты. Наверное, тот высокий, в фуфайке? Но высокий макает палец в желтую краску и ставит веселую метку на щеку девушке-маляру. Смех, суматоха. Нет, это не он…
Сели перекусить. Кружком — девчонки, кружком — ребята, и еще один круг — люди постарше.
Кладут на желтые доски красные помидоры, кидают в сторону яичную скорлупу. Один человек не сел в круг. Достал из мешочка хлеб, сало, огурцы. Раза два бросил взгляд в мою сторону. Отвернулся. Потом лег на спину, положил под голову руки и стал глядеть на низкие осенние облака.
Я подошел ближе к рабочим, поздоровался.
Он первый из всех торопливо
— Тонких? — кивнул я прорабу.
— Да. Старается, но устает. Час работает, а потом ляжет, руки под голову, как неживой…
Вечером я разыскал хату на самом краю села. Дверь открыла женщина лет семидесяти.
Руки в муке, на столе тесто для пирогов. Взгляд негостеприимный, но голос заискивающий:
— Сейчас позову Николая…
Разговор односложный: «да», «нет», «конечно, жалею»… Руки сложены на коленях, землистое лицо вздрагивает, бесцветные глаза слезятся.
Приходит отец. На стену рядом с иконами вешает вожжи.
— Ну что, Николай, теперь молчать нечего. Теперь отвечать надо…
Николай курит одну за другой сигареты. Говорить ему по-прежнему трудно, но слово за словом я узнаю всю трагедию человека-труса.
Сначала боялся смерти. Потом боялся кары. Потом боялся жизни.
В сорок втором, когда полыхал Воронеж, когда немцы рванулись к Волге, с холщевыми сумками за плечами из Битюг-Матреновки в Липецк шла группа ребят. Невеселое было шествие. Дома остались невесты, матери, а немцы вот-вот нагрянут. Парни спешили к месту, где люди получали винтовки, а потом садились в теплушки и отправлялись к Волге.
А он испугался. Он бросил друзей, глухими тропками пошел назад, к дому. В подсолнухах дождался полуночи и, озираясь, постучал в хату у Битюга.
Мать сжала его в объятиях:
— Сынок… Живой, здоровый. Никому не отдам… Один раз живем…
Так начались эти страшные двадцать лет жизни возле печной трубы. От Волги шли письма. Между прочим, ребята писали: «Колька Тонких куда-то исчез…» В Битюг-Матреновке возле хаты у речки кое-кто по ночам видел странную тень. Пошел слух по селу: дезертир…
Однажды утром в селе услыхали горькие причитания. Плакала мать Николая. В черном платке она стояла в конце огорода у могильного холмика. Белел свежий дубовый крест, горела свечка в руке.
— Коля, голубчик ты мой…
Собрались люди.
— Прибежал хворый. Метался в жару… Ни полслова, ни слова… Умер. Колюшка!..
Сидя на чердаке, сын слушал материнские причитания, в узкую щель видел людей в конце огорода над «его могилой».
С неделю поговорили, погоревали в селе.
У матери постеснялись спросить: почему не на кладбище схоронила? Трудный был год.
Горе редкий дом обходило, поэтому быстро забыли одинокий холмик на огороде. И только «усопший» в чердачную щель каждый день видел свою могилу.
Страшные двадцать лет. Семь тысяч дней, похожих, как близнецы. Наперечет известные звуки: это мать доит корову… это сестра повесила на стенку портфель… это скребется мышь… это червяк точит стропила… При каждом новом и незнакомом звуке человек у трубы вздрагивал, сжимался в комок.
На чердаке в сорок втором мать раскинула полушубок. Двадцать лет человек пролежал на старой овчине.