Полоса
Шрифт:
Ашотик в белом летнем костюме с орденскими планками на груди держался степенно, но с самого начала Ольга Николаевна стала шептать: «Ашотик, не пей, Ашотик, не пей!» — а Ашотик, не отвечая, сосредоточенно изучал бутылки, долго вчитывался в этикетки, подняв очки на лоб, исследуя сахаристость, градусы и чей разлив, и потом говорил с акцентом: «Нэт, попробуэм» — и наливал полстопочки. И пробовал, дегустировал под безнадежное: «Ашотик! Прошу! Не пей!»
Просвирняк все в том же своем пиджачке и галстуке, с немытыми волосами, уставший, как он жаловался Ване в метро, где они встретились после демонстрации, поначалу робел и угодливо улыбался на все стороны. Но та же демонстрация, видно, ошарашила его, запавшие его глаза как
Женщины были нарядны, возбуждены, с прическами, в платьях с подкладными, еще по военной моде, плечами, от них пахло духами и пудрой. Они давно привыкли веселиться без мужчин, так что сегодня по сравнению с иными временами мужчин оказалось даже и много, это поднимало дух. Один Паша, став за час совершенно душой общества, вызывал море восторга, легко произнося неприличные слова в своих дремучих анекдотах или делая такого рода комплименты. Все быстро пьянели, кричали наперебой, схватывались насчет конторы, поливая то Пошенкина, то Дмитрия Иваныча, то паразитку Полину. «Голосуем! — кричал Паша, стуча ножом по графину. — Кто за то, чтобы про работу больше ни-ни? Пошла она, эта работа!» Все с восторгом и криком голосовали, но через минуту снова откуда-нибудь неслось: «А Полина?.. А на АТС?.. Как им — всё, как нам…»
Странно, но Шура не шумела вместе со всеми, была строга, и красива, и значительна пуще обычного. Вместо затертой юбки, которая плоско висела на ее тощих бедрах, и безрукавки ее облегало черное узкое платье с круглым меховым воротничком под леопарда. Распущенные волосы схватывала у виска длинная перламутровая заколка, по узким губам прошлась помада. Она сидела наискосок от Вани и с иронией поглядывала на него, на его ухаживания за новенькой Люсей, которая при ближайшем рассмотрении годилась в пару Паше или Просвирняку, но никак не Зяблику. Перепадало Шуриного взгляда и самой Люсе, когда Ваня со значением с ней чокался и с небрежным лихачеством опрокидывал рюмку, — тут Люся нарочно для Шуры грозила Ване пальцем и говорила: «Не много ли вам будет, милый мальчик?» Ваня лишь усмехался гусарской усмешкой.
Вечеринка развивалась как положено. Понемногу все перемешивалось и передвигалось, Нинка первой своим заливистым голоском завела: «Ой, Самара-городок, беспокойная я…» И Витя Просвирняк тут же вдруг подхватил и начал дирижировать. Потом все вместе завели популярную в то время «Я иду не по нашей земле, просыпается хмурое утро…», но это вышло грустно, песню бросили не допев, завели другую. Потом золотая Капитанша первой вылетела танцевать, ее подхватил Паша, уже без галстука и без запонок, с засученными рукавами, они пустились в вальс на пятачке в два метра, сбивая своей общей массой всех со своего пути.
Отодвинули и разобрали стол, который был слеплен скатертью из двух столов, и все кто мог тоже пошли танцевать. Долговязый капитан пригласил Шуру, неуклюже топтался, будто нарочно задевая головой стекляшки на люстре. Но глядел только на свою Сашуру.
За столом остались Ашотик, Ольга Николаевна и Просвирняк. Ашотик продолжал говорить: «Нэт, попробуэм», но наливал теперь просто водку. Ольга Николаевна тянула свое жалобное: «Ашотик, не пей!» —
Ваня был нарасхват, танцевал то с Нинкой, то с Люсей Неваляшкой, но больше всего, конечно, с новой Люсей, которая неудержимо смеялась, показывая всем, как это ей забавно, что мальчик так прилип, но сама она здесь ни при чем, пусть все видят. Но, танцуя, она так прижалась к Ване один раз и другой всем телом от колен до плеч, что Ваня попросту обалдел и все стремился в танце повторить это па.
Удалой Паша вдруг выхватил Люсю из рук Вани, закружил ее, поднял, и всем открылись ее ножки чуть не до самого зада и кружевной край белых штанишек. Тут Ваня почувствовал себя совершенно протрезвевшим, подошел к Ашотику и Вите и сказал, копируя Ашотика: «Попробуэм?» — и выпил с ними большую стопку водки.
Потом был коронный номер Зои. Расколов и пустив вразлет смоляные черные волосы ниже плеч, в красном платье, с черно-красными бусами, обвязавшись по бедрам шалью, она вышла в круг под звуки заветной испанской пластинки, изгибая нетонкий свой стан, тряся запястьями, словно на руках кастаньеты, и так вбивала каблуки в пол, что домишко дрогнул и, кажется, еще перекосился. Она страстно выкрикивала: «Хо! Хо-хо!» — а все, стоя вокруг, хлопали в такт в ладоши. Она шла все быстрей, быстрей, резко выставляя то плечо, то колено, и трещала пальцами, подняв руки над головой. Под конец она так распалилась, что вспрыгнула на табурет, отбила на нем последнюю дробь, трепеща туда-сюда поднятой юбкой, изогнулась в последний раз и под бешеные аплодисменты рухнула на подставленные руки Паши, который заметно покачнулся под тяжестью своей Кармен.
Затем, собравшись в спальне, стали играть в бутылочку, хоть и не очень взрослая это игра. Надо было крутить на полу пустую бутылку, и на кого, остановившись, укажет донышко, тот целует того, на кого укажет горлышко. Все потешались над Зябликом, видя его ревность и желание поцеловать новую Люсю, но ему никак не выпадало. Всем выпадало, как нарочно, даже Ашотику, и она, смеясь, поглядывала на Ваню, подставляла свои губы — Ашотик, обняв Люсю, поднял на лоб очки, словно опять перед ним была этикетка.
Зяблик стал подыгрывать компании — что еще оставалось делать? — и уже нарочно играл отчаяние или лез останавливать ногой бутылку. Среди смеющихся вокруг лиц Зяблик видел и лицо Шуры, разгоряченное вином и весельем, — по нему блуждала знакомая усмешка, но глаза, как и все глаза, прикованно следили за бутылкой и было в них — неужели? — ожидание и тоже желание поцелуя.
С женской стороны больше всего везло новой Люсе, а с мужской Просвирняку. Это был уже не тот Просвирняк, что в начале вечера. После того как он сам и пел, и дирижировал, и потешал народ байками, он смело гоготал, и обнимался, и целовал, например, Неваляшку просто так, без всякой бутылочки. А уж в бутылочку ему выпало перецеловать всех. Он уходил к столу пропустить полрюмки, а лишь возвращался — донышко как раз указывало на него. «О! — кричали все. — Ого-го! Опять Витя! Давай!» И Витя разошелся: обнимал крепко и целовал сильно, без шуток, так что капитан, например, когда Витя вцепился в его Сашу, даже руку протянул, чтобы остановить их. Все так и покатились со смеху. А Витя глядел королем.
И ему же выпало целовать Шуру. Та не хотела вставать с кровати, где сидела, и приняла свое неприступное выражение, но все закричали: «Нечестно! Нечестно!» — и Просвирняк, которому, видно, все одно уже было, кого целовать, в секунду сгреб Шуру в охапку, даже не поправив своих развалившихся волос. Они были одного примерно роста, по Просвирняк будто переломил Шуру в спине, сжал, схватил как клещами. Шура стала биться, упираться в Витю руками, но он не выпускал ее, и все вокруг хлопали с одобрением и кричали: «Так! Давай!» А когда выпустил, так толкнула его, что он чуть не упал. Но что сделаешь — игра.