Полоумный
Шрифт:
– За Битюком тоже хорошие есть места, – сказал я.
– А ты бывал за Битюком? – спросил меня Егор.
– Был как-то.
– Сакуриных знаешь?
– Нет, там не был. Около был, у одного купца на хуторе.
– Это у кого, не у Парменова ли? – угрюмо спросил меня Егор.
– У него, у Евграфа Парменыча…
– Его теперь, старика-то, нету на хуторе, там сынок разделывает, Мишка! – Злость послышалась в тоне Егора.
– Слышал, – сказал я, – говорят, что малый пустой.
– А собой-то он как раз на борова кормного похож… Двадцать шесть годов ему, говорят, а толщины-то что твой бык, ишь восемь пудов тянет… Рожа – словно стол широкая да скуластая, глаза – пьяные да шальные, бровей совсем нету… Пьян без просыпу с утра до ночи… – Егор с негодованием плюнул. – Этакого безобразия искать – не скоро найдешь!
Он опять понурился. Тяжело было смотреть на его тоскливое, истомленное лицо, то вспыхивающее болезненным румянцем, то желтое, желтое… Две-три глубоких морщинки залегли на высоком
– Я вот расскажу тебе про этого Мишку! – внезапно, обернувшись ко мне, заговорил Егор. Заговорил он быстро, отрывисто, словно спеша. – Есть там у нас на селе девка одна – Гашкой звать… У ней отца нету, а, стало быть, братишка годков десяти, две сестренки махонькие, да мать с бабкой… Мы суседи с ними… Ну, с измалетства мы с этой Гашкой водились… Бывало, по лету в рощу с ней уйдем… В ту пору около села-то роща была, теперь ее и следов не осталось – все купцам попродали… Зайдешь, бывало, в самое что ни на есть густое место – чащу – да сидишь там с нею… Девчонка-то она была шустрая, ничего не боялась… Чего, бывало, не делали! венки вьем, сказки друг дружке сказываем, песни играем… Знамо, ребячье дело!.. А в лесу по лету-то страсть как хорошо… Тут тебе, это, пташки поют всякие, кукушка кукует, горлинка турлычет, соловейко свищет-надрывается… Кругом не шелохнется, только листва вверху над головами словно река в половодье шумит… небышко синеется сквозь нее – сквозь листву-то… И жутко иной раз, особливо под вечер, и весело… А то день-деньской в поле с ней… У ней братишко-то больной какой-то был, почти с печки не слезал, – ее, иной раз, и нарядят скотину стеречь… А я-то, как себя запомню, все пастухом был… Ну, корма тогда были не нонешние, – вольные корма… Сидишь себе, на скотину-то и не смотришь… Знамо, сытый скот всегда спокоен, вон погляди на них, – Егор кивнул головою на табун, – а нам воля… У нас в барском поле Волчий бугор есть, прозывается, – посреди поля стоит, – и как зайдешь на него, тоже страсть видно: церквей, церквей, это!.. Ну, мы обaпол полден всегда уж к Волчему стадо подгоняли – водопой там близко есть, озеро… Скотина напьется, ляжет на тырло, а мы на бугор, и сидим там словно птицы вольные… Либо вокруг глядим… а вокруг все поля идут – глазом не обоймешь, а там села, деревни, хутора… Битюк словно туман белеется – он от бугра-то верст восемь… За Битюком леса синеются, а за лесами, в жаркий день, словно волны какие обеды [1] по степям бегут… А то ляжем навзничь да на небышко смотрим… А оно синее, синее… Иной раз облачки барашками бегут по нем, иной раз словно паутина раскинется… А то глядишь, глядишь так-то, ничего тебе в небе нет – как есть одна синева, а иной раз коршун покажется, словно с самого неба вынырнет… После успенья журавли потянутся, затурлыкают… гуси, утки отлетать начнут… эх, весело, бывало!
1
Марево, мираж. (Прим, автора.).
Он опустил голову на руки и задумался.
– Ну, вот росли мы так-то с Гашкой… Известно, свыклись… Она еще девчонкой хороша была, недаром теперь первая на селе… Пошли у нас тогда худые времена… Перво-наперво волю дали, – тут радости было немало, у кабатчика никак целую сороковку в те поры выпили… Землю нам тут нарезали, стали выселять с старых местов, а на новых-то нет тебе ни пруда, ни речки, – уж колодцы вырыли… Тут с переселенья-то пошло все хуже да хуже… Земля год от году стала менее рожать… Зачали тут наши деревенские под работы браться по зиме, – допрежь того николи не бывало, чтоб за полгода под работу наниматься… Тут господа стали проживаться помаленьку… Наш прогорел в прах… Проявились купцы посевщики… Стали у господ землю скупать да снимать, свои купецкие порядки заводить… Вот этот Парменов купил возле нас хутор у одного барнишки. Стали мы на него работать… Зачал он нам в долг верить, и товаром, а пуще того землею. Все втридорога… С той поры мы и прoцент узнали, какой такой он есть!.. Закабалил Парменов как есть всю деревню, куда супротив барского порядка тяжелее… Старики сказывают, что когда барские были, не в пример вольготней жилось, особливо коли барин хороший попадался, вот хоть бы к примеру Танеев покойник, Михал Павлыч: супротив его мужиков жителей в округе не было, а теперь плоше их, почитай, нету… А тут еще неурожаи пошли: то год мочливый, то сухменный, то совсем не родится, кто ее знает с чего, то градом выбьет… беда за бедой!.. Чугунки пошли – извоз отбился… Совсем мы обнищали…
Он замолчал. Невеселые думы, по-видимому, роились в его голове. Голос становился все более и более протяжным и тоскливым.
Я не заговаривал, как-то совестно было бередить его горе… А над степью догорал хороший, тихий вечер… Быстро смеркалось. В темно-синей высоте одна за другой загорались звезды; зелеными, красными, синеватыми огоньками светились они… Свежий вечерний воздух разливал какую-то здоровую, веселую бодрость по телу… Грудь высоко поднималась, вдыхая этот воздух, легкие энергично работали…
Каким-то нескладным диссонансом звучала в этом живительном воздухе несвязная речь Егора. Дико становилось…
А Егор опять начал свой рассказ. Опять потянулась его несвязная, тоскливая до истомы речь, – опять послышался его слегка дрожащий, щемящий голос…
– Ну, и стали мы тут землю сымать у Парменова, – подать надо платить, да и самим-то с своего наделу впору с голоду помирать. А за землю купцу, известно, заработывали. За подожданье тоже платили – прoцент этот… Так-то и стали у него все в долгу… Ну, когда старик-то хозяйничал, все ничего было: хоша и драл с нас за все про все, да озорства никакого не было, – а вот как поступил на хутор Мишка, тут и пошло… Бабам да девкам проходу не стал давать, а чуть заартачатся аль судом погрозят, – бывали такие-то, сейчас это долгом пугнет: «Разорю враз», говорит…
На ту пору мать-то Гашкина задолжала Парменову тридцать три целковых… Я знал завидующие Мишкины глаза и говорю Гашке, не показывайся, мол, толстому дьяволу… А она в ту пору уж выравнялась – как есть красивая девка стала: чернобровая да статная…
В прошлом году это было. Весна открылась ранняя: на святой по улице аж пыль стояла… Долго я буду помнить эту весну!.. Гашка о праздниках и с девками не якшалась; на улицу тоже перестала ходить, – все, бывало, со мной… В обед, это, уйдем на гумно, – там у нас пчельник есть, – и сидим до поздней зари… И чего тут мы не переговорили!.. А всего чаще, бывало, сидим около амшенка на солнышке, да молчим, любуемся… Весело! – в небе жаворонки играют, с теплых морей птица всякая летит… Зеленая травка пробивается, верба цветет, ветерок теплый подувает… А уж хороша была Гашка эту весну!.. – Егор тряхнул головой и весело усмехнулся, но усмешка эта сразу сбежала с лица и заменилась прежним унылым выражением.
– Тут мы распрощались с нею до осени, – потому я с самого Егорья на низы шел, на все лето, – сказывали, что заработки там дюже хороши; опосля-то все это брехня одна вышла… Ну, как ворочусь я, решили мы с Гашкой повенчаться. Ни батюшка, ни ее мать нам не поперечили, только все на нужду жалились, потому на свадьбу, как ни бейся, а сорок целковых надо деньги в нашем быту немалые!.. Вот и пошел я добывать эту деньгу на низы в казаки…
Без меня тут и стряслось горе. Ехал как-то Мишка Парменов по нашей деревне, да супротив Гашкиной избы и захоти пить. Подъехал к сенцам… На ту пору Гашка там была, она ему и пить подавала… Раззарился он тут на нее, – прямо к Андронихе полетел, – солдатка… Подавай, говорит, Гашку! это он уж расспросил как звать-то… Андрониха к Гашке… Ну, та ее, знамо, спровадила. Тянули они так-то с неделю, все самоё Гашку хотели сомутить, а напоследок Андрониха прямо к Петровне, – это мать Гашкина-то. Та было сначала Андрониху в шею, а Андрониха ее долгом зачала стращать… Ну, известно, испугалась баба: долгу-то тридцать три целковых, да в посеве еще одна сороковая ржи была, стал-быть опять двадцать целковых – где их взять, столько денег-то!.. Поговорила Петровна с Гашкой, и надумались ко мне писать: нельзя ли мне из казатчины деньги выслать… Горе только одно! какие там деньги… Перво-наперво пришли мы к покосу, народу собралось страсть, ну, за дешевку и нанялись. А там как пшеница стала поспевать, – к Ростову пододвинулись, – в Ростове я и письмо получил… – Сунулся я к хозяину, денег вперед попросить, он только загоготал в ответ… Известно, кто даст незнамому человеку?.. Взяло меня тут горе… Так я и ответу Гашке не дал: что, думаю, без денег письмо посылать, только смех один!..
А на ту пору Мишка с Андронихой не дремали. Стали они все пуще Петровну стращать… Та долго крепилась. Ну, тут подал на нее Мишка в суд: как раз в самую рабочую пору, уборку… Измучилась баба, таскаючись к мировому – мировой-то верст за сорок жил, а Мишка-то три расписки все порознь подавал… Гашка с рожью все одна маялась, да на помочь кой-когда Христом-богом упрашивала… Ну, иной раз, праздником аль в досужую пору, девки и пожнутся, ее жалеючи… А на жниве-то все про то же: все Гашку слухами да Мишкиным богатством смущают…
Сходила, это, Петровна к мировому три раза, и присудили с нее семьдесят целковых, – ишь, издержки какие-то еще… Тут Петровна и сробела… Стала дочь родную на непутное дело наводить… И разорит-то нас и загубит, по миру пустит… Девка и руками и ногами… Мать уж серчать стала: Егорке-то, говорит, все равно – тебя с греха не убудет, все такая же будешь, – а пропадать-то мы не пропадем… Сама уж Петровна сказывала опосля: день-деньской, говорит, пилю, пилю ее… раза два доводилось и за косы, – а как останусь одна в избе, аль в клеть зайду, да и заливаюсь там горючими. Промаялись они так-то до покрова, и Гашка и мать извелись совсем, Гашка уж на себя руки наложить задумала, да все оторопь брала, ну и меня-то с низов поджидала…