Польша против Российской империи: История противостояния
Шрифт:
Во время, нами изображаемое, в начале 1861 года, Байер (заметим в скобках) ни за что на свете не стал бы делать его портрета. Куда бы он годился, этот типический, популярный делегат, пустив тогда в ход такие запрещенные публикой черты!
Так, мы снова заносили руку на собственные интересы. Мы забывали прошедшее; повторяли то, чему никак бы, казалось, не должно повторяться. Мы забывали еще раз, что нет такого поляка, как бы он обставлен ни был, в каких бы условиях ни действовал, — нет такого поляка, который бы разрешил нам польский вопрос по-русски. Мы сами еще раз отточили на себя меч — и подали его новому Адаму Чарторыскому!
Минута была страшная, кто сумеет в нее вглядеться. По счастью, гений, хранящий Россию, те невидимые
Маркиз Велепольский, нося в себе яд, который мог действительно отравить надолго наше существование, носил в себе и кучу противоядий. Какие именно, мы увидим.
Нет ничего мудреного, если Горчаков, поговорив с Велепольским, — что называется, как бы меду напился. Маркиз давил в беседах, как мух, и не таких людей. Французский язык его был безукоризнен и блестящ, — если не безукоризненнее, то огнистее во сто раз языка Замойского.
Маркиза, для большого удобства совещаний с наместником, а частью и для личной его безопасности, поместили в Замке, где он, как говорят, довел простоту отношений к наместнику очень скоро до того, что принимал его в халате и туфлях. Может быть, и это анекдот…
Русские генералы, кто знал секрет, пока еще не оглашенный, встречаясь с другими, не знавшими секрета, говорили: «Слава богу, согласился! но сказал, что не отступит ни на волос от своих убеждений, то есть что Польше должна быть дарована полная автономия».
После непродолжительных переговоров с наместником и другими высшими правительственными лицами края, причем рассматривались проекты первых насущных преобразований (учреждение муниципальных советов по выборам, учреждение Государственного совета из лиц польского происхождения, радикальная реформа школ), грозная фигура маркиза перенеслась в Петербург и произвела там очень выгодное для себя впечатление. Его разглядывали в разных высших салонах не без любопытства. Не мало было толков о том, что, явясь на выход ко двору, маркиз стал с дипломатическим корпусом, как бы чей посол или делегат. Ходил еще полубаснословный рассказ, будто бы маркиз на том же или другом выходе позволил себе сесть, и когда ему заметили, что «тут сидеть нельзя», он отвечал: «Это вам нельзя, потому что вы здесь у вашего императора, а я — у своего короля».
Вообще маркиз вел себя в Петербурге развязно и с достоинством. Относительно взглядов своих на польский вопрос он был довольно прям и бесцеремонен. Один из дипломатов спросил его: «А что вы думаете о Литве?» — «Я думаю, — отвечал Велепольский, — что это вопрос времени».
Вопрос о Литве не был для него, как для нас, вопросом давно и окончательно решенным: он был для него вопросом будущего!
Такой, по-видимому, знаменательный ответ, где для настоящего знатока дела этот человек обрисовывался весь с головы до ног и нечего было прибавить, «какой у тебя нос или губы», такой ответ и еще несколько подобных были пропущены мимо ушей, без всякого внимания. Никто не призадумался ни на минуту. Роковой исторический факт совершался тихо. Общество глядело во все глаза и ничего не видало. Неслыханная апатия, убийственное равнодушие ко всему лежало тогда на всех наших пространствах. «Московские Ведомости» так обрисовывают это время: «Не было никакой гласности, ничего похожего на печать, в европейском смысле этого слова; ни тени общественного мнения… Нигде не обнаруживалось никакого участия в делах, по вопросам, имеющим самое жизненное для России значение; никто ни о чем не ведал, никто ни о чем не имел определенного понятия и серьезного суждения» (№22. 1867 года).
Так и тут: взоры скользили по массивной фигуре (и то весьма немногие), а «определенного понятия и серьезного суждения о ней никто не имел». Москва почти ничего не знала о том, что делал Петербург. Когда несколько позже явился в заграничных иллюстрациях и портрет маркиза, русская публика, можно сказать, все до единого, кто только просматривает, если не читает журналы, взглянула на этот портрет совершенно равнодушно и легко перевернула страницу, как перевернула ее потом, увидя физиономию малабарского короля и китайский город Пейхо… А стоила бы и очень стоила эта фигура (похожая на тяжелое артиллерийское орудие, готовое вскатиться на пригорок, чтобы стрелять), очень стоила эта фигура, чтобы мы к ней пригляделись внимательнее. Мы рекомендуем читателям отыскать в хламе недосмотренного ими прошедшего этот листок и взглянуть: нет сомнения, что они найдут указанное нами сходство.
Свою ли точно мысль художник обнажил, когда он таковым его изобразил, или невольное то было вдохновенье; но… Байер дал ему такое выраженье.
Чтобы обрисовать тогдашнее состояние Варшавы и Петербурга, как все были чем-то ошеломлены и до какой степени висело надо всем роковое облако, достаточно будет рассказать следующий случай. Незадолго перед тем временем, о котором повествуется, приехал из Петербурга в Варшаву один полковник, флигель-адъютант: его поразило состояние города, эта беспрерывная манифестация, куда ни погляди; эти странные народные сенаторы; фотографии убитых, продаваемые открыто по всему краю тысячами; неслыханные, чисто революционные сборища в Купеческом клубе… Встретясь кое с кем из своих военных друзей, он сказал: «У вас, господа, революция, а вы не видите! В Петербурге не имеют ни малейшего понятия о том, что здесь творится». Друзья, услышавшие это, или молчали, по принятому тогда обыкновению, или улыбались.
Посмотрев еще на разные разности, полковник не счел возможным оставаться долее праздным зрителем таких беспорядков, грозивших потрясти обычный ход дел, — воротился в Петербург и доложил обо всем, что видел и что узнал. Одно высшее военное лицо призвало его и, сделав строгий выговор, велело отправиться вновь в Варшаву и сидеть смирно…
Видимо было, что правительство, отыскав Велепольского, думало, что вопрос решен довольно хорошо; что вот еще неделя, другая — и все пойдет как следует. Кто бы что ни говорил и ни замечал, всем был один ответ: «Погодите немного, все это скоро кончится: Делегации и хаосу ресурсы дни сочтены; все это, так сказать, дышит на ладан».
13 марта н. ст. наместник пригласил к себе архиепископа Фиалковского, графов Андрея Замойского и Владислава Малаховского; делегатов Кронеберга и Шленкера — и прочел им письмо государя императора, в котором говорилось о преобразованиях, ожидающих край. Наместник надеялся произвести на приглашенных самое выгодное впечатление. Не тут-то было. Эти белые были уже не белые. Замойский, не тот Замойский, который несколько месяцев тому назад в белом жилете и галстуке изображал в Замке надежнейшего консерватора, не тот Замойский, который утром 27 февраля требовал у правительства войск против своих же соотечественников, а Замойский, уже значительно протянувший руку движению, у кого бывали кое-какие сборища, к кому заглядывала подчас и молодежь всякого свойства; этот Заимойский сказал, что «для них, для партии умеренной, это все, что нужно, что они и того не ждали; но что противоположная сторона этим не удовлетворится».
На другой день, 14-го, получен был ответ государя императора на адрес, тоже в виде письма к наместнику и также сообщен нескольким влиятельным полякам.
«Я прочитал просьбу, которую вы мне прислали. Должен бы счесть ее за несуществующую, так как несколько человек, пользуясь беспорядками в улицах, взяли на себя самовольное право пренебрегать всеми распоряжениями правительства; но я не вижу в этом покамест ничего, кроме увлечения.
Я устремляю все мои мысли к изготовлению реформ, каких требуют время и развитие нужд государства. Подданные мои в Царстве составляют также предмет моих попечений. Все, что может упрочить их благосостояние, не находит и не найдет меня никогда равнодушным.