Польша против Российской империи: История противостояния
Шрифт:
Легко понять, что все это сильно действовало на воображение массы, подымало дух народа, как тогда выражались руководители движения; подготовляло тот воздух, который потребен настоящему заговору.
Во многих городах Царства Польского образовались самовольно провинциальные делегации, наподобие Варшавской, с той же обстановкой народной стражи и сборщиков пожертвований; но так как это не было утверждено правительством и даже местами преследовалось, то провинциальные делегации не имели большой силы, и стража их вовсе не пошла в ход. Что же до варшавской городской стражи, — она ходила по улицам как законный правительственный патруль, производила аресты, вмешивалась в порядок на базарах и где случится. Само собой разумеется, что при этом происходили весьма комические сцены…
Правительство, допустив эти патрули, хотело, по-видимому, дать какую-нибудь работу горячим головам, занять детей игрушками на то время, покамест вопрос решится так или иначе, — и тогда снова усадить за школьные лавки. Узел и тут развязывался медленно. Между тем ребята,
О самой Делегации, постоянно внушавшей правительству, что только одними мягкими мерами можно дойти до лучшего и прочнейшего разрешения вопроса, Авейде говорит так: «Несмотря на достойный уважения характер ее членов, на их рассудительность и житейскую опытность, Делегация, в отношении сердца, не различалась ничем от самых юных манифестаторов. Она, как и все мы, терялась в облаках неопределенных чувств; как и все, прельщалась этим приливом религиозно-патриотических восторгов; не только боялась успокаивать взволнованные умы, не только не заботилась об этом и за это не принималась; напротив того, продолжение волнения ей, очевидно, нравилось, и она его поддерживала… вполне одобряла хаотические собрания разного рода политиков в купеческой ресурсе; являлась в эти собрания с рапортами, кокетничала с народом… А ведь было ясно как день, что клуб представлял в то время пристанище и центр агитации, мастерскую будущих манифестаций и заговоров».
«Я не допускаю, — говорит он далее, — чтоб мысль о заговоре могла родиться в умах консервативных членов Делегации. Они действовали в отношении правительства с добрыми намерениями, но ничуть не хуже, если только не лучше, хорошо устроенного и сознательно идущего к своей цели заговора».
Разрешенная правительством октава по убитым, конечно, приобрела новых ратников революционному движению. Это была тоже манифестация, точнее: несколько манифестаций вдруг. По разным костелам служились торжественные панихиды. У Святого Креста был исполнен новый «Requiem», под управлением А. Контского. Дамы высшего круга собирали квесту. Начала княгиня Любомирская, урожденная графиня Замойская. Собрано кроме денег много разных ценных вещей: серег, колец, браслетов, брошек… Одушевление доходило до последней степени. Женщины плакали навзрыд.
У реформатов, при такой же торжественной обстановке панихиды, управлял хорами оперный композитор Монюшко. В числе певцов находился первый тенор Варшавской оперы Добрский, который спел под конец особый патриотический гимн.
Правительство знало все подробности этих манифестаций, имело в руках списки всех гимнов и речей. Оно, как уже было замечено, решилось идти до конца мягкой, терпеливой дорогой всевозможных уступок: оно нарядило Комиссию для исследования дела о выстрелах. 11 марта н. ст. комиссия эта, состоявшая из варшавского коменданта генерал-майора Мельникова, председателя уголовного суда Вечорковского и юрисконсульта комиссии финансов, «защитника» 9-го и 10-го департаментов правительствующего сената, Коисеви-ча, под председательством командира 2-го пехотного корпуса, генерала от инфантерии Липранди, открыла свои заседания в наместниковском дворце.
Подобные комиссии служат полным отголоском того, что думают о разбираемом происшествии высшие власти. Так и настоящая комиссия взглянула на дело глазами князя Горчакова и кое-кого из вторивших ему лиц в Замке, — лиц крупного чина, и трудно сказать, что было бы с несчастным генералом Заболоцким, если б следователи обратились в судей. Заметим читателям, что двое из членов были к тому же поляки.
Комиссия видела перед собой только букву происшествия: что Заболоцкий «не имел никакого приказания вывести роту», в чем он и не запирался; напротив, выразился в рапорте командиру 2-го корпуса, от 26 февраля ст. ст. 1861 года, за № 18, с прямотой и смелостью солдата так: «Чтоб взять 7-ю роту Низовского пехотного полка из манежа примасовского дома, я не имел ничьего приказания». Комиссия видела эту букву происшествия, но не видела его сокровенного смысла. О снисхождении к человеку, растерявшемуся в те роковые минуты, точно так же как растерялись все, раненому, а потому взволнованному, главное же, уверенному, что он действует правильно, не могло быть и помину. Для исследователей не существовал общеевропейский закон, говорящий, что бывают заблуждения, которые способны изменить все, представить событие в обратном виде. Довольно, что наместник и Варшава были убеждены, что Заболоцкий виноват: стало быть, он и был виноват. Зачем тут рассуждать и призывать на помощь мудреные и таинственные процессы человеческой души!
Из такого предвзятого взгляда на предмет вытекли и соответственные приемы в исследовании. Комиссия не доверяла самым простым объяснениям генерала и прикосновенных к делу лиц. Когда, например, Заболоцкий и старшие адъютанты главного дежурства 1-й армии, подполковник Гришин и капитан Роткирх, заметили в один голос, что «около почты подъезжал к роте какой-то кубанский казак, который сказал то-то и то-то»: sancta simplicitas, храбрый казачина Заваров, «из перерусских русский», приглашенный комиссией в свидетели, возразил (будучи, сам не зная как, проникнут тем же модным и общим в то время преследованием Заболоцкого), что «никакого казака генерал не мог встретить у почты, потому что все казаки «были у Бернардинского костела и на Замковой площади, а в другие пункты он, Заваров, казаков не посылал».Это показалось комиссии до такой степени важным, что она предложила Заварову выстроить на Замковой площади всех казаков, а Заболоцкого, старого седого генерал-лейтенанта, просила пройтись по их рядам и отыскать казака, которого он видел у почты. Генерал прошелся и, на беду свою, не отыскал казака! Заваров торжествовал, не видя вместе со всеми другими, какой страшный соблазн производит в городе эта сцена в ущерб нашему делу и успокоению края.
В числе странных приемов, допущенных комиссией, было, между прочим, совершенно невероятное «свидетельствование Ветеринарным факультетом казацких лошадей, раненных в свалке 27 февраля чем-то острым, вроде ножа». Составлены акты на нескольких листах, где величина раны (через две недели после происшествия!) описывается не только в дюймах, но даже в линиях. Описание раны одного коня занимает половину листа.
Таким усердием к делу пылали члены Комиссии с месяц; потом охладели. Заседания их из наместниковского дворца перенеслись на квартиру председателя и приняли небрежный, халатный характер. Может статься, было почувствовано и то, что к делу подошли не с той стороны… [129]
129
Иные смотрят на дело так: комиссия якобы и не прочь была оправдать Заболоцкого, отыскав какую-либо точку опоры, например, если б было фактически доказано стреляние повстанцев; но солдаты, показавшие это, под присягу, однако, не пошли.
14 (26) мая, за четыре дня до смерти князя Горчакова, когда он уже нисколько не управлял Варшавой, комиссия, неизвестно по чьему приказанию, закрыта, и все велено предать забвению. Однако исписано 329 листов.
Между тем как узел развязывался таким образом, меж тем как «мастерская манифестаций» хаотически рассуждала о своих польских делах, причем Новаковский с приятелями постоянно вызывался взять Цитадель и Замок, лишь бы только ему не мешали; меж тем как народные констебли пресерьезно маршировали по улицам, воображая, что несут важную службу отечеству, и делалось еще много странного, невероятного в разных пунктах Варшавы: в это время Замок придумывал выход из такого положения вещей, ожидая вместе с тем и поворота кое-кого из консерваторов на прежнюю дорогу; ожидая и от Делегации, что она, пококетничав с ребятами и заняв их какими-нибудь пустяками, обратится к правительству и подаст ему искренно и честно руку помощи. Но не тут-то было. Никто не шел. Напротив, казалось, что все краснеет с каждым часом больше и больше; пламень разливается шире и шире. Надо было забежать вперед и преградить ему дорогу; надо было образовать как можно скорее консервативную среду из поляков же; отыскать, во что бы то ни стало, лицо, около которого, по весу и влиянию его в обществе, собралась бы масса людей, способная направить ход всей машины, пожалуй, хоть и по-польски, но только не радикально ко вред русским правительственным интересам. Но среди того волнения, в какое было приведено все в крае и в Варшаве, среди волнения, которое поддерживалось самим правительством, когда самые спокойные и умеренные имели положительное право сбиться с толку, трудно, очень трудно было найти поляка, который бы отважился надеть на себя русский мундир и принять град стрел. Никто из влиятельных поляков, сколько-нибудь дороживших своим общественным положением, не подумал бы идти в такую службу, садиться на такое шаткое, опасное кресло. Даже и старые здания расшатывались и грозили падением. Главный директор комиссии финансов (по-нашему — министр) Ленский подал в отставку. Директор комиссии юстиции Воловский тоже собирался в отставку, а потом и подал… Было что-то уже вроде заговора. Взять русского, он бы, казалось, не сладил. О русском не было тогда и речи. Внимание правительства сосредоточилось на одном польском аристократе из самых крупных, поставленном разными обстоятельствами отдельно от всех и уже довольно давно искавшем в русских. Это был маркиз Александр Велепольский.
Этому лицу, до сих пор не совсем выясненному событиями, о коем судят вкривь и вкось и как придется, выпала на долю видная и серьезная роль в польском восстании; потому мы считаем нелишним обрисовать его читателю со всех сторон, какие только нам известны, коснувшись несколько и его родословной.
В половине XVI столетия был полоцким, а позже краковским епископом некто Петр Мышковский, князь Северский, известный по своему высокому уму и любви к наукам и искусствам, который оставил племянникам, Сигизмунду и Петру Мышковским, огромное наследство, заключавшееся в капиталах на сумму, тогда весьма большую, 8 миллионов злотых и в имениях: Хробеж, Пинчов, Ксенж и Миров — в Краковском воеводстве; Орышов и Шиманов — в Мазовец-ком; Вепрж — в Силезии — и еще кое-каких мелких деревнях в разных пунктах Польши.