Польский пароль
Шрифт:
На пороге в проеме разорванной взрывом двери появился Афоня Прокопьев с чайником в руке. Вахромеев взглянул на часы: тринадцать ноль-ноль — время заведенного чаепития (если позволяла обстановка).
Ординарец смахнул с дубового стола штукатурку, постелил газету, поставил кружки с горячим душистым чаем. Вахромеев с Бурнашовым прервались, присели к столу, а Прокопьев все не уходил, торчал у порога, чего-то мялся.
— Может, чаю выпьешь? — удивленно спросил Вахромеев. — Наливай и садись, кружка вон есть.
— Да я вам погоны новые изготовил, товарищ подполковник… — явно мямлил Афоня. — По две звездочки теперь,
— Изготовил — спасибо. Молодец! Давай их сюда. — Вахромеев, не разглядывая, сунул погоны в карман, решив сменить их потом, как-нибудь на досуге — все равно под ватником не видно. Обернулся: Афоня все еще торчал в комнате. И делал какие-то знаки Бурнашову. — Да что у вас такое, черт подери? Сговариваетесь, что ли? В чем дело, Прокопьев?
— Это вот… извините, товарищ подполковник… — лепетал ординарец, краснея. (Вахромеев нахмурился, с неудовольствием узнав в своем бравом ординарце прежнего недотепу — Афоню.) — Мы давеча с Василием Яковлевичем посоветовались и ходатайствуем…
— Ты брось, Прокопьев! Ты не плети! — сердито вмешался Бурнашов. — Мы посоветовались, а ходатайствуешь ты. А я поддерживаю. Ну давай ходатайствуй, не бренчи коленками-то!
Видно, это подействовало, потому что Афоня мигом выпрямился, четко бросил руку к пилотке. Выпалил одним махом:
— Товарищ командир полка! Прошу откомандировать меня в стрелковую роту старшего лейтенанта Бурнашова на должность рядового-автоматчика. С уважением к вам — ефрейтор Прокопьев!
— Вот правильно! — хохотнул Бурнашов. — Орел! А то начал тут заикаться.
Вахромеев посмотрел по очереди на обоих: не шутят ли, не разыгрывают? И сердито стукнул по столу кружкой:
— Молчать! Ишь развеселились! Вы что, спятили? А ты, Прокопьев, шагом марш на свое место! Все твои ходатайства буду рассматривать после войны. Разговор закончен.
После ухода Прокопьева Вахромеев закурил и укоризненно сказал Бурнашову:
— А тебе ведь сорок уже стукнуло! Он-то еще пацан, а ты, старый дурак, чего выдумываешь? Ведь он один из всех Прокопьевых уцелел. У погибших братьев его по пятеро детей осталось. Кто им помогать-то станет? Соображаешь?
Бурнашов поскреб рыжую шевелюру, несогласно хмыкнул:
— Нет, не правый ты тут, Николай Фомич!.. Никак не правый. Парень крылья почуял, а ты его за хвост держишь. Вспомни, как под Выселками под трибунал хотели его отдать за трусость? А теперь что же, сам за свою спину прячешь? Не сходится у тебя, Фомич, как есть не сходится…
Слова эти до самого вечера не выходили из головы Вахромеева. Тщетно пытался он забыть, отмахнуться от горького, но справедливого укора, настырно звучавшего в них. Что бы ни делал — а дел перед ночным штурмом было невпроворот: архисрочных, сверхсложных, запутанных и важных до чрезвычайности, — но бледное, смятенное лицо Афоньки Прокопьева с капелькой пота над дрожащей губой все время маячило перед глазами.
«Вишь ты, и этот захотел «решительно врубиться»… Ну а если не уцелеет? Ведь ночная атака, да еще в таком адовом уличном пекле, где все кругом горит, взрывается, рушится, — это же заведомая смертная преисподняя для неопытного молодого солдата. Тут и матерому ветерану впору растеряться: ни хрена не видно! Только сверкают глаза да огненно и хлестко мельтешат автоматные трассы».
Нет, Вахромеев просто не мог представить себе трагической концовки, никак не мог! И дело тут было не в многочисленных Афонькиных племянниках-малолетках, а совсем в другом: Вахромеев за эти полтора года настолько привык к пухлогубому земляку-ординарцу, что просто не мыслил его отсутствия подле себя. Он все помнил: как выхаживал Афоню в сорок третьем под Харьковом, когда тот — молчаливый, тщедушный, с угасшим взглядом, будто вытянутый из проруби ягненок, — медленно и трудно оттаивал, как менялась его походка и постепенно в синих лазах пробивался несмелый живой огонек, как смущенно просил он бритву для первого в жизни бритья. Вахромеев все это помнил.
Афонин образ был непостижимым каким-то чувством связан с Черемшой, с таежными далями, с бревенчатыми стенами кержацких изб и дымным уютом охотничьих заимок… А главное — он постоянно и живо напоминал Вахромееву об Ефросинье… Со стороны это, может быть, и выглядело странным: между ними — между курносым тихоней Прокопьевым и ясноглазой стремительной Ефросиньей — не было ничего общего. И все-таки они всегда стояли рядом в душе Вахромеева, иногда ему казалось, что и сам-то Афоня существует на свете потому, что есть Ефросинья с Вахромеевым, и что все трое они — единое живое звено, очень хрупкое, держащееся только на наитии…
В его отношении к своему земляку-ординарцу давно крылось нечто отцовское, и Вахромеев понимал это, осознавал, но не давал расти чувству, сдерживал его. Тем не менее оно все-таки день ото дня крепло, упрямо пробивалось, как весенняя поросль сквозь толщу прошлогодних листьев.
А теперь надо было принимать одно из самых трудных решений в этот апрельский вечер.
…Вахромеев ничего не сказал Афоне, лишь обнял и молча похлопал по спине. И только потом, когда белоголовый бывший ординарец стремглав прыгал по ступеням лестницы, тяжко вздохнул: «Кому как суждено…».
До полночи на участке Вахромеева по всему кварталу шел обычный вялый огневой бой. Немцы и не подозревали, что именно в это время бурнашовская рота фаустников, используя громадные трубы берлинской канализации, вышла глубоко в тыл. На аэродроме Темпельхоф кипела интенсивная ночная работа: ревели взлетающие самолеты, с противоположного, западного края летного поля часто мигали посадочные фары прибывающих «юнкерсов».
Уже перед рассветом улегшаяся было тишина вдруг взорвалась мощным гулом сразу вспыхнувшего боя, а в том месте, где днем просматривались позиции зенитчиков и полукружие танкового редута, вспухло желтое зарево — это слились воедино десятки ударивших фаустснарядов. Чуть ближе тоже в сплошном зареве встал из тьмы четырехэтажный дом у перекрестка — его атаковала вторая полурота бурнашовских фаустников.
Потом загремели мощные взрывы: три, четыре, пять… — саперы рвали фугасами уличную баррикаду и стены углового дома. Сразу взревели танковые моторы.
Вахромеев вырвался на взлетную полосу с десантниками-автоматчиками на одном из первых танков. Слева горели самолетные стоянки: два громадных танка ИС, отвернув назад башенные орудия, таранили стоящие в линейку «юнкерсы», отбрасывая, как бульдозеры, по сторонам бесформенные обломки.
Вахромеев постучал прикладом по откинутому броневому люку механика, показал в сторону: там прямо по бетонке катились размытые мерцанием пропеллеров два транспортных «юнкерса» — явно выруливали на взлет!