Полуденные песни тритонов [книга меморуингов]
Шрифт:
Я даже начал читать странные книжки.
И писать стихи.
И, наверное, впервые в жизни понял, что могу не только выигрывать, но и проигрывать.
По крупному.
Например, в любви.
13. Про то, почему я начал писать стихи
Когда сейчас я случайно встречаю на улице этого мальчика, то мне хочется сказать ему:
— Не дергайся, все будет в порядке…
Только он меня не узнает, но это естественно — откуда ему знать, как он будет выглядеть через тридцать пять лет.
Или
Он меня не узнает и проходит мимо, там, в своем времени.
Мне проще, я могу пойти за ним следом не таясь — ему меня все равно не заметить.
Отчего–то я знаю, куда он идет, поздним июльским вечером, под теплым, но грубым дождем.
Возвращается домой из кино [5] .
Девушку, с которой там был, уже успел проводить.
Все под этим же дождем, мокрый, несуразный и смешной.
Я знаю, что сейчас ему хочется плакать. Самое время догнать и позвать куда–нибудь выпить кофе, хотя там, в его времени, это нереально — поздно, все закрыто. Но если вспомнить, что и днем там подавали лишь светло–коричневую бурду в почти уже исчезнувших из моей памяти двухсотграммовых граненых стаканах, то лучше выдернуть его сюда, в мое «сейчас», но вот как?
5
Это был фильм пакистанского производства «Мазандаранский тигр», бред полный. Предыдущий фильм, который они смотрели вместе с этой девицей, назывался «Пусть говорят», она тащилась от Рафаэля, даже не зная, что тот — гей, для нее он был просто ну очень красивый мальчик: —))
ДА НИКАК,
остается одно — догнать и пойти рядом, под дождем, хотя я его все равно не почувствую, тем более, что у нас сейчас зима, декабрь, только вот снега нет и какая–то дурацкая оттепель, вроде бы, из–за глобального потепления, но он этого словосочетания даже не знает.
ГЛОБАЛЬНОЕ ПОТЕПЛЕНИЕ, начало декабря, на улице же почти ноль по Цельсию, это 32 градуса по Фаренгейту, а ведь
451 градус по Фаренгейту — температура, при которой горит бумага…
— Помнишь этот роман? — вдруг спрашиваю его.
Он ошарашено оглядывается, но меня не видит, хотя чувствует, что кто–то идет рядом.
— Ты ведь уже читал его, как и «Марсианские хроники», про эту книжку ты ей даже рассказывал, совсем недавно, вы гуляли вечером в дендрарии, было тепло и ты был счастлив…
Он всхлипывает.
В тот вечер в дендрарии действительно было тепло, светлый июньский вечер, переходящий в такую же светлую ночь.
Я точно знаю, что он вдруг начал зачем–то говорить с ней о Брэдбери. Она же делала вид, что слушает, но на самом деле ей было скучно и хотелось домой.
Ей уже как неделю стало с ним скучно, хотя она все сделала для того, чтобы он в нее влюбился.
Она была старше на год и уже заканчивала школу.
Он был смазлив, или — как еще говорят — хорошенький…
Поэтому, между прочим, ему меня никогда не узнать. Лысого, бородатого, разве что с такими же темными глазами. Точнее — почти такими же. И дело не в накопившейся усталости. Просто они стали жестче, с этим ничего не поделать — время…
Такого бы те девочки испугались, может быть, даже решили, что перед ними маньяк и убежали со школьного двора.
Где все и началось, в день очередной весенней демонстрации.
— Зачем ты мне все это рассказываешь? — говорит он, — я ведь и так знаю…
— Ее подруга покончит с собой, — говорю ему я, — через несколько лет…
— А… — он замолкает, его толстый серый джемпер крупной вязки уже насквозь промок. Под джемпером ничего нет — он надел его на голое тело, мне это трудно понять, ненавижу, когда шерсть прикасается к коже: колется…
— Ты хочешь спросить про нее?
— Да!
— Все будет омерзительно, — говорю я ему, — вы поженитесь!
Он восторженно хрюкает, придурковатый, романтический юноша. Не голова — один большой сперматозоид. Готов сорваться с места и понестись сейчас обратно, по лужам, пересекая дороги на красный свет.
— Не спеши, — продолжаю я, — это будет не скоро…
Он складывается пополам, будто получил в солнечное сплетение. Отправлен на асфальт нокаутом. На грязный и мокрый свердловский асфальт.
— Эй! — говорю я. — Надо уметь держать удар!
Он распрямляется и пытается заглянуть мне в глаза.
— А этому долго учатся?
— Долго, — отвечаю я, — мне приходится до сих пор…
— Тебе сколько сейчас?
— Почти пятьдесят!
— Много… — он мотает головой и вдруг говорит: — Я столько не проживу!
Мне хочется рассмеяться, но я этого не делаю. Бесполезно объяснять, что доживет и будет хотеть прожить еще столько же.
ПОТОМУ, ЧТО ИНТЕРЕСНО.
ИЛИ ВОТ ТАК: ЗАБАВНО,
ЖИЗНЬ — СМЕШНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ, хотя большей частью очень грустное, но пусть доходит до всего этого сам, своей безбашенной головой. Хотя можно написать и так —
ОБЕЗБАШЕННОЙ.
У головы была башня, но ее снесли, лишили младенца думалок. Обезглавили тело, оно истекает кровью все на том же мокром и грязном сврдлвском асфальте. Бедный Йорик!
Что же касается его, то он пока плохо представляет, что принесет ему эта девица.
Через три года они действительно поженятся, хотя до этого у них будет еще один «романтический» период, без секса, она выпала из его жизни летом семидесятого, и вновь появилась уже в начале семьдесят второго, на пару месяцев, ему всего приятели и приятельницы говорили:
— Идиот! Ты ей по фиг!
Он хлопал ресницами и с подвыванием читал стихи.
В основном, чужие, иногда — свои.
Этот придурок уже вовсю рифмовал, занудно и душщипательно.
Начал в то самое лето семидесятого.
Может, это произошло в упомянутый дождливый вечер, когда мы случайно встретились, но он меня не признал.
Может — чуть раньше или ненамного позже, но это случилось тогда.
Действительно:
БЕДНЫЙ ЙОРИК!
Она была кошкой, он — мышкой.