Полужизнь
Шрифт:
— Наш редактор.
Вилли увидел человека средних лет, в темном костюме, с порозовевшим после ленча лицом, который поднимался по ступеням в дальнем конце вестибюля. Не отрывая от него глаз, журналист сказал:
— Его зовут Артур Кристиансен. Многие считают его лучшим редактором в мире.
— Затем, словно говоря с самим собой, добавил: — Не так это просто, туда забраться.
Вилли вместе с журналистом смотрел, как великий человек поднимается по лестнице. Потом, точно прогоняя охватившее его настроение, журналист шутливо сказал:
— Надеюсь, вы пришли сюда не для того, чтобы попроситься на его место.
Вилли не засмеялся. Он ответил:
— Я студент. Живу на стипендию. Я не
— Где вы учитесь?
Вилли назвал колледж. Журналист такого не знал. Вилли подумал: "Он хочет меня оскорбить. Мой колледж довольно большой и вполне реальный". Не меняя своего нового шутливого тона, журналист сказал:
— У вас случайно нет астмы? Я спрашиваю только потому, что наш владелец страдает ею и явно питает симпатию к астматикам. Если бы вы хотели получить работу, эта болезнь сыграла бы вам на руку.
На том их беседа и кончилась. Вилли стало стыдно за отца, которого журналист, должно быть, высмеял в своих статьях, и он пожалел, что нарушил данное себе обещание держаться подальше от отцовских знакомых.
Еще через несколько дней пришло письмо от великого писателя, в честь которого Вилли получил свое второе имя. В конверте оказался маленький листок бумаги с гербом отеля «Клариджез» — того самого, откуда Кришна Менон отправился на свою короткую прогулку в парк с несомненной целью обдумать речь о Суэцком канале, которую ему предстояло произнести в ООН. Письмо было напечатано на машинке через два интервала, с широкими полями. "Дорогой Вилли Чандран, мне было приятно получить Ваше письмо. Я с удовольствием вспоминаю Индию, и мне всегда бывает приятно получить весточку от своих индийских друзей. Искренне Ваш…" Внизу стояла тщательно выведенная старческая подпись, как будто автор послания считал, что именно в ней заключен весь его смысл.
"Я недооценивал своего отца, — подумал Вилли. — Мне всегда казалось, что для него, брамина, жизнь была легкой и что он стал обманщиком от лени. Теперь я начинаю понимать, как сурово жизнь могла обойтись с ним".
Вилли жил и учился словно в каком-то постоянном оцепенении. Знания, которыми его потчевали, были такими же пресными, как здешняя еда. В его сознании одно было неотделимо от другого. Он ел без всякого удовольствия и точно так же, словно в тумане, делал все, чего требовали от него лекторы и другие преподаватели, читал книги и статьи, писал курсовые.
Он дрейфовал без привязки к чему бы то ни было, не представляя себе, чего ждать впереди. Он по-прежнему не имел представления ни о масштабе вещей, ни об историческом времени, ни даже о расстоянии. Увидев Букингемский дворец, он подумал, что английские короли и королевы — самозванцы и самозванки, а вся страна — подделка, и это ощущение фальши не проходило, он так и жил с ним.
В колледже ему пришлось переучивать наново все, что он знал. Надо было научиться по-другому есть в компании. Надо было научиться по-другому здороваться с людьми, а потом, столкнувшись с ними опять минут через десять-пятнадцать, уже не здороваться во второй раз. Надо было научиться закрывать за собой двери. Надо было научиться просить нужные вещи так, чтобы не показаться бесцеремонным.
Колледж, в котором учился Вилли, был полублаготворительным викторианским заведением, устроенным по образцу Оксфорда и Кембриджа. Во всяком случае, так часто говорили студентам. И поскольку этот колледж считался подобием Оксфорда и Кембриджа, в нем было полно самых разнообразных «традиций», которыми учителя и студенты очень гордились, хотя и не могли их объяснить. Были, например, правила о том, в какой одежде надо выходить к обеду и как вести себя за столом; за нарушения этих правил назначались причудливые наказания (выпить кружку пива и т. д.).
Однако происходило что-то странное. Постепенно изучая причудливые правила жизни в этом колледже с его церквеподобными викторианскими корпусами, выглядевшими старше, чем на самом деле, Вилли начал смотреть по-другому на те правила, которые он оставил дома. Он начал понимать (сначала это было огорчительно), что древние правила его страны — тоже своего рода подделка и люди навязали их себе сами. И однажды, ближе к концу второго семестра, к нему пришло ясное осознание того, что эти древние правила больше над ним не властны.
Дядя его матери, подстрекатель, годами требовал дать неполноценным свободу. Вилли всегда был с ним солидарен. Теперь он понял, что эта свобода, о которой так много говорили на демонстрациях, досталась ему — только бери. Никто из тех, кого он встречал в колледже и вне его, не знал правил, принятых на родине Вилли, и Вилли стал понимать, что он может прикинуться кем угодно. Он мог, фигурально говоря, сочинить свою собственную революцию. Перед ним открывались головокружительные перспективы. Он мог, в границах разумного, переделать себя самого, свое прошлое и своих предков.
И точно так же, как в первые месяцы после приезда в колледж он робко и невинно хвастался дружбой своей «семьи» со знаменитым старым писателем и знаменитым журналистом, работающим у Бивербру-ка, Вилли начал мало-помалу изменять в свою пользу и другие касающиеся его факты. У него не было какой-то одной руководящей идеи. Он действовал по наитию, когда подворачивался удобный момент. Например, в газетах часто сообщались новости о профсоюзах, и однажды Вилли пришло в голову, что дядя его матери, подстрекатель неполноценных, который иногда выходил на митинги в красном шарфе, подражая своему любимому герою, знаменитому революционеру из неполноценных и поэту-атеисту Бхаратидар-шане, — так вот, Вилли пришло в голову, что дядя его матери был своего рода профсоюзным лидером, защитником прав рабочих, причем одним из первых. Он стал невзначай упоминать об этом в разговорах и на семинарах и заметил, что это производит на людей впечатление.
В другой раз ему пришло на ум, что его мать, получившую образование в школе при миссии, можно считать наполовину христианкой. Он стал говорить о ней как о законченной христианке; но потом, чтобы избавиться от оскомины миссионерской школы и зрелища смеющихся босоногих идиотиков (колледж поддерживал христианскую миссию в Ньясаленде на юге Африки, и в комнате отдыха для студентов лежали миссионерские журналы), он приспособил к делу кое-что из прочитанного и стал рассказывать, что его мать принадлежит к древнему христианскому сообществу, сложившемуся на их субконтиненте едва ли не в пору возникновения самого христианства. Отца он оставил брамином. Отца своего отца сделал «придворным». Так, играя словами, он начал пересоздавать себя. Это было увлекательно и наполняло его ощущением силы.