Поляна, 2012 № 01 (1), август
Шрифт:
Когда я думал о Боге, мне всегда казалось, что для Него важнее, чтобы человек следовал его заповедям, чем чтобы верил в Него. В самом деле, что толку, если человек верит, но нарушает заповеди: крадет, обманывает, убивает? Или ведет праведную жизнь из страха перед Ним? Но если человек следует заповедям, не веря в Бога, он делает это как бы не за грядущую награду, ибо не верит в вечную жизнь. Разве не велик человек, по-настоящему достойный этого звания не из страха перед Богом, не из знания, что за каждый грех придется платить? Потому и кажется мне, что следование заповедям, даже стихийное, важнее веры. А страх — не то, что Бог хочет видеть в людях. Так думал и продолжаю думать. Но мать не желала слушать меня — как это, не верить в Бога, хотя и следовать заветам? Грех. Не верить — грех. И священник, с которым я однажды беседовал в церкви, помявшись, сказал: «То, что вы говорите, имеет свою логику. Но главное — верить в Бога».
И еще мне кажется, что Бог никогда не желал унижения человека — больше самого человека его никто не унизит. Бог хочет иного: силы духа, величия человека. Он любит нас. «Бог есть любовь».
Колька глянул на еду равнодушно.
Я не удержался, бросил: «А расстрелы? Скажешь, Молотов ни при чем?» Колька враз осерчал: «Дурак! Люди сволочи. Без строгости нельзя». «Коля, страх убивает душу. На нем не построить светлое будущее. Не могут быть счастливы люди со страхом в сердце». «Тебе дай волю, — зло проворчал он, — анархию разведешь… Нельзя без страха. Пойми ты своей головой. Вон что сейчас творится. Распустил Горбачев. Лучше стало?» Я хотел спросить: «Выходит, нам без рабства никак?» Но не спросил. Бессмысленно было с ним спорить. И я схитрил, попытался отвлечь его. Глянул по сторонам, будто сквозь стены взором проник: «Коль, а дом-то уже не тот. Скольких нет. Василий Семенович умер». «Какой Василий Семенович?» «Ну, шофер Сталина». «Карпов? Умер», — неохотно согласился Колька. «И этот, толстый, с жирной-жирной шеей. Начальник поезда Сталина». «Кузьма Павлович», — смягчаясь, напомнил Колька. «И Русаков. У которого были золотые часы. От Елизаветы Второй, английской королевы. Потом, капитан теплохода Сталина. Еще Вялых, начальник правительственной переписки. И еще кто-то, с шестого этажа. А теперь вот Иван Алексеевич». «Умерли, — хмуро сказал Колька. — Меньше осталось, чем умерло».
Я прислушивался к теплому звону тарелок, чашек, блюдец, к приглушенным голосам — в соседней комнате расставляли посуду. И тут Колька взял бутылку, наполнил стопки, поднял свою: «Помянем хорошего человека. — Он вроде как приказывал. — Вячеслава Михайловича Молотова. Знаешь, какой это был человек? Не зря Черненко вернул его в партию. Точно тебе говорю. Пройдут смутные времена, и тогда опять… Опять. За Молотова. — Он бухнул стопку разом и не поморщился. Помолчал. Злость вздымалась в его взгляде. — Не могу простить. Не могу. Почему он не отдал меня тогда?»
Он еще что-то хотел добавить, но тут вошла Мария Алексеевна, и он замолчал, насупился. Мария Алексеевна тихо опустилась на диван, повернула к нам изъеденное бедой лицо, поглядела на Кольку, вздохнула: «Вот и похоронили мы нашего Ваню. Одни остались. Ах, Коленька… — слезы легко потекли из ее глаз, и она приложила скомканный платок. — Горе какое. Мог еще пожить. Крепкий еще был. А видишь, сердце не выдержало. Надорвал…» Колька слушал Марию Алексеевну с каким-то оцепенелым видом, как будто теткины слова продирались в его сознание с превеликим трудом. А Мария Алексеевна продолжала себе: «Жизнь у Ванечки нелегкая была. Сколько нервов потратил. От нервов-то и идет убыток здоровью. Может, умер от того до срока… Ты больше не пей сейчас, Коленька. Хорошо? Не пей». Колькино лицо напряглось. «Ты, теть Мань, с посудой там? — четко произнес он. — Вот и иди. А то вечно со своими советами лезешь. Хватит». Мария Алексеевна растерялась: «Коля, ты чего? Какие советы?» «Такие. Насоветовала один раз. Думаешь, забыл?» «О чем ты, Коля?» «Ни о чем!» Мария Алексеевна растерялась — что с ним, с племянником? Больно уж странными были его слова. Признаться, и я удивился. Не словам. Тому, что он решился на такое. «Коля, ты успокойся, — заботливо проговорила Мария Алексеевна. — Может, я чего и не так сделала. С кем не бывает. Не об этом надо в такой день думать». «Ты меня поучи, о чем мне думать!» — совсем грубо выпалил Колька. Мария Алексеевна поднялась и вышла, аккуратно глядя под ноги. На улице неуклюже, ненужно прошумел запоздалый грузовик, взметнул тишину и укатил, утаскивая за собой тягучий грохот. «Зря ты так», — сказал я. «Еще один будет учить! — огрызнулся Колька, помолчал, поднял на меня глаза, виноватые и злые одновременно. — Черт с ней. Помнишь, как мы в третьем классе ходили смотреть паровозы? Выпачкались как негры. Потом я просил тебя зайти к нам, чтобы мои родители увидели, что я не один такой». — Голос звучал неуклюже, фальшиво. Раздражение держало его. Теперь уже он хотел отвлечь меня, утянуть в прошлое. Но я не стал играть в эту игру. Я упрямо повторил: «Зря ты так». Тут он взорвался: «Защищаешь!? Сволочь такую. Да она… Ничего ей не отдам. Все заберу. Что не влезет, продам. Х…Й она у меня получит!» Я не мог это слышать: «Перестань! Ты что, сдурел?» «Заткнись!» — выпалил он. Я понимал, что последует, но выговорил твердо, спокойно: «Коля, это подло». И поднялся. Он тоже. Лицо у него было вовсе не пьяное, а какое-то яростное, неукротимое и, вместе с тем, значительное. Однажды я видел его лицо таким. Лет семь назад, когда он спасал меня от милиции.
В тот вечер мы возвращались из кино — смотрели иностранную ленту. После сцен сытого зарубежного существования как-то особо невесело было на тусклых московских улицах. «А не сообразить ли нам?» — предложил я. Разве Колька мог отказаться? Вот только поздно мы спохватились. Москвичи смотрели уже любимую программу «Время». Куда бежать? Я предложил завернуть на Пятницкую, купить бутылку водки у грузчиков. Два рубля сверху — пустяк. У магазина я сказал: «Жди» и пошел тесным захламленным двором к служебному входу. Дверь была заперта. Я постучал. Не сразу щелкнул замок, обитая жестью дверь тяжело раскрылась, и из душного нутра магазина выглянул милиционер, сержант, молодой крепыш в расстегнутом кителе, без фуражки. Он был пьян. «Чего?» — спросил он, и его простенькое лицо стало угрожающе строгим. «Грузчиков», — ответил я. «Зачем?» Я взял шутливый тон: «Ясное дело, зачем. У всех есть потребность». Он сделал вид, что удивлен моими словами. Потом буркнул: «Щас. Разберемся». И закрыл дверь. Через какое-то время она опять раскрылась, выглянул парень в сером халате, внимательно поглядел на меня и вновь исчез, а ему на смену вышли все тот же сержант и еще один милиционер, высокий, интеллигентного вида. Я сразу почувствовал недоброе. Обернулся — во дворе никого. Кругом одни конторы. Глухие окна безвольно отражали темнеющее небо. Колька был далеко — не кричать же. «Так ты выпить хочешь? — с фальшивой ласковостью спросил сержант. — Щас дадим». Тут его взгляд обрел жесткость, губы тесно соединились, и он коротко, но сильно выкинул вперед руку. Он метил в лицо. Я попытался увернуться, и удар пришелся в плечо. А следом посыпались новые удары. Моя милиция била меня в четыре руки. Я и не помышлял о том, чтобы ответить. Окажешь сопротивление — изуродуют. Или посадят. Стараясь уворачиваться, прикрывая лицо, я отступал к стенке. Я боялся, что мне отобьют почки. На это они большие мастера. Наконец, я плотно прижался к стене, скрючился. А в голове пульсировало: «Хоть бы Колька. При свидетеле не станут. Хоть бы Колька…» И вдруг избиение прекратилось. Милиционеры стояли запыхавшиеся, довольные. «Ну, выпить хочешь?» — полюбопытствовал сержант. Я не ответил. «Толя, принеси-ка бутылку. Начатую», — сказал он второму. Тот ушел и очень скоро вернулся. В бутылке было на треть водки. Сержант взял ее, посмотрел оценивающе на содержимое, поднес горлышко к губам, сделал несколько глотков. Утерев тыльной стороной ладони губы, вернул бутылку напарнику. Тот допил водку, бросил бутылку через плечо. Она вяло ударилась о штабель пустых ящиков, упала на асфальт и не разбилась. «Теперь можешь идти», — насмешливо сказал сержант. И тут я не сдержался, проговорил сквозь зубы: «Вам воздастся за доброту». Это ему не понравилось. Ох, как не понравилось. «Ну что ж…» — сказал он и сделал шаг в мою сторону. Бил он уже не так, как раньше, а злее. И мне стало страшно. Как бывает страшно во сне, когда начинаешь падать или за тобой гонятся. Я скрючился под ударами, закрыл лицо руками. «А ну, прекратить! — возник неожиданно чей-то властный голос. — Прекратить!» Сержант оставил меня, повернулся на голос. Из-за его плеча я увидел… Кольку. Его лицо поразило меня, неподвижное, безжалостное. Будто из камня. «Ты кто такой?» — спросил сержант. «Сотрудник КГБ», — жестким голосом выговорил Колька. «Почему я должен верить? Предъяви документы». Колька ничего не сказал, сунул руку во внутренний карман пиджака, шагнул вперед и в сторону, оказавшись рядом со вторым, высоким милиционером, а потом его рука влетела в живот милиционера, и когда тот, крякнув, начал сгибаться, Колька ударил его ребром ладони по шее. Служитель закона упал на асфальт, но как-то не по-настоящему, словно марионетка, у которой оборвались ниточки. А Колька бросился на оторопевшего сержанта и в один прием уложил его. Потом стал бить его ногами. Это было мерзко. «Ты что? Не надо так! Не надо». Но он, ничего не отвечая, продолжал бить сержанта ногами, потом взялся за высокого. «Не надо!» — я схватил его за руку, но он грубо оттолкнул меня. Я побежал, а он все бил, бил…
И опять у него было такое же лицо. Я ждал, что он набросится на меня. Я не знал, что делать? Драться с ним? На поминках? Дико. Нелепо. И когда он ударил меня в челюсть, я понял, как поступлю. Я решил не отвечать ему.
Он меня не пощадил. Удар был сильный — в глазах потемнело, я едва удержался на ногах. Но рук не поднял. Стоял перед ним, будто ничего не произошло. И он стоял, крепкий, упругий, налитый невероятной злобой. Потом словно потух. Отвел глаза, сухо выговорил: «Катись!» Опустился за стол, налил водки и выпил. Будто воду. Я подумал, что Иван Алексеевич, наверно, видел все происшедшее. Душа его видела. Это было стыдно, неприятно.
Уходя, я глянул на Кольку. Он сидел мрачный, упертый в самого себя. Я ничего не сказал. Бог ему судья.
Мария Алексеевна перепугалась, узнав, что я ухожу: «Куда ты среди ночи? Да в таком виде! — Лицо у меня перекосило, распухло то место, в которое пришелся удар. — Тебе же далеко. Ложись в большой комнате. Я на диване постелю». «Хочу прогуляться», — сказал я, и она поняла: бесполезно уговаривать.
Сонная, пустая Москва приняла меня — вокруг ни людей, ни машин. Густая тишина казалась странной, настораживающей. Звук моих шагов сопровождал меня. Вяло светились витрины магазинов.
У меня было такое ощущение, будто произошло нечто странное. Со мной. Что-то, касающееся всех и меня. Связанное с Иваном Алексеевичем, со Сталиным, с Молотовым, с моими родителями, со всей страной. И при всем том, только со мной. Что? Я вдруг понял — ушел страх. Тот самый, генетический. Который пронизывал и пронизывает все. С которым я появился на свет Божий. Который всегда чувствовал в других. Он ушел. Из моего сердца. И я был уверен, что он не вернется. Что бы ни произошло в моей жизни. Потому что я больше не хотел унижать себя страхом. Потому что уже знал, как без него.
Я шел не спеша. Мне хотелось осмыслить случившуюся со мной перемену. Я не понимал, в чем ее причина. Я лишь чувствовал — это связано со смертью Ивана Алексеевича, с поминками, с Колькой.
После этой ночи мы с Колькой почти не встречались, а в конце девяносто первого разругались окончательно. Колька не мог мне простить развала великой державы, августовских событий, участия в демократическом движении. «Вы продали Родину! — кричал он. — Разрушили ее. Где она? Ничего не осталось. Американцы возьмут нас голыми руками. А демократия ваша — обман. У нашей страны другой путь. Сталина ругаете, а такой малости понять не можете. Или нарочно делаете?»