Полярная авиация
Шрифт:
Перед уходом полковник сказал слова, породившие недоумение:
— Вбейте себе, пожалуйста, в голову, что месяц, год — это не много, не долго. А вот, к примеру, один час, тем более, день — это ого-го как много. За десять лет может ничего не произойти, и не произойдет, я вам гарантирую. Все произойдет за один день.
Сидоренко хотел было задать вопрос, но не смог, внутренне онемев. Штернфельд что-то загрустил. Бубов, проснувшись, думал, что хорошо бы найти где-нибудь поблизости речку или озерцо. Магомедов издал протяжный гудящий звук, означающий то ли абсолютную покорность судьбе, то ли нежелание жить. Пора было наступить вечеру. Полковник встал из-за
Начались дни, месяцы, годы. Каждый жил, учился, понимал, приспосабливался и тихо сходил с ума на свой особый манер.
Идея спокойного и бессобытийного переживания огромных временных интервалов подействовала на Штернфельда как-то умиротворяюще. Сидя перед сараем и впитывая оголенными участками кожи теплое солнышко, он часто и не без странного удовольствия думал о том, что вот пройдет этот день, месяц, полгода, опять будет зима, и пройдет потом еще лет двадцать, и все будет по-прежнему. Размеренное удерживание себя от действий, вяло-приятные, состоящие из одних и тех же циклов разговоры вчетвером за чаем и за водкой, «изучение матчасти», ходьба по степи… Вольное чередование сна и бодрствования, судорожных усилий и ленивого оцепенения…
Иногда, нечасто, думалось о Северном полюсе. Это место представлялось Штернфельду как абстрактная точка на совершенно белой плоскости, отмеченная маленьким красным флажком — почти как Дедовск во время его рекордного пятикилометрового полета. Впрочем, он не удивился бы, если бы на поверку Северный полюс оказался, например, большой грязноватой деревней, с трактиром, пьяными мужиками и всепрощающими, немного себе на уме, бабами. Или бамбуковой рощицей, у края которой сидят задумчивые, улыбающиеся вьетнамцы.
В целом, Штернфельд отдыхал: от постановки целей и их достижения, от взятия на себя обязательств, от внимательного наблюдения за приборной доской транспортного самолета и других казавшихся необходимыми вещей, без которых у него теперь так ловко получалось обходиться.
Николай Степанович Сидоренко жил какими-то своими полоумными, слезливыми надеждами, то и дело переживая организованные им же самим маленькие, индивидуального употребления бури. Начитавшись за зиму таинственно-маниакальных книжек, теперь он частенько впадал в эмоционально окрашенное теоретизирование: что-то болтал, стукаясь о стены, об истинных географических координатах Северного полюса, о «нашей с вами, друзья, Арктической родине», о необходимости дисциплины и коллективной ответственности «за наше с вами, друзья, окончательное путешествие». За эти разговоры Магомедов иногда без предварительного предупреждения ударял Николая Степановича по морде какой-нибудь тяжеленькой кубышкой. Сидоренко не обижался и сквозь умиленно-болезненные слезы радостно повторял: «тебе, друг, еще только предстоит понять…». Все это как-то трагически не вязалось с его здоровой, крепкой крестьянской внешностью.
Но иногда на него находило просветление. Обычно это случалось тихими ясными вечерами, на растущей луне. Николай Степанович как-то на время примирялся с собой, успокаивался, умолкал… И, отойдя от сарая в степь шагов на десять, оглашал засыпающую вокруг действительность монотонным, жутким в своем однообразии, проникающим в костный мозг горловым пением. Птицы падали замертво, и на траве образовывались непонятные круги. В такие моменты Магомедов уважал Николая Степановича и даже немного перед ним преклонялся.
Игната Бубова изнуряло бездействие. Положенные три часа он высиживал мучительно, как тяжелую, бессмысленную вахту. Зато, отсидев и изведя себя бурлящими внутри импульсами, он, тяжело дыша, бегал вокруг сарая или задумчиво, подолгу подпрыгивал на месте.
Очень кручинился по своим болотцам и речушкам. Уйдя в степь, мысленно удил рыбу. Хотелось плюхнуться, головой зарыться в какое-нибудь илистое дно. Иногда, валяясь в траве и закрыв глаза, представлял, что покоится на водах мирового океана.
Идея достижения Северного полюса казалась ему досадно-случайной, но непреодолимой помехой в изучении привычной водно-землистой мутной гадости, и Игнат нехотя страдал.
Максим Магомедов особо не скучал. Дни проходили в веселом посвистывании, беготне по степи, еде, питье, добродушном третировании Николая Степановича, которое иногда принимало формы диковато-языческого поклонения. Километрах в ста от сарая нашел небольшую деревеньку, содержащую несколько единиц баб, годных к взаимодействию. И оно, взаимодействие, происходило, приятно разнообразя безделье и дни Максима. Сто километров преодолевались за двенадцать часов ритмичной, сосредоточенной ходьбы.
Мыслей было мало, идеи не беспокоили. В сущности, продолжалось все то же самое, что было раньше, что будет потом, всегда, до скончания века.
Еды, чая, газированной воды и водки было в изобилии. Водку пили вечерами, подремывая. Иногда разговаривали.
— Надо бы за водой сходить.
— На нас, ребята, возложена великая миссия…
— Эх, миссия-комиссия… Может, и нет никакого Северного полюса? Говорят, есть только Южный.
— И вот прихожу я как-то вечером, а он мне и говорит…
— Что говорит? Что ты мелешь? Какой еще южный?!
— Люська хороша… Задница вот такая.
— А полковник все темнит и темнит. Я его прямо спросил, а он…
— Да вы поймите же, наконец, все совсем не так…
— Вода есть? Дай-ка чайник.
— Просто берешь и ничего не делаешь. Тупо.
— А думать?..
— Не, Ленка не очень… Квелая. Ни да, ни нет…
— Рестораны там приличные. Пиво есть немецкое, бельгийское…
— Думать тоже.
— Ну, не знаю. По-моему, дороговато там…
— Не о деньгах, не о деньгах. Наши задачи слишком ответственны…
— А он, дурак, пошел. Предупреждали его, предупреждали…
— Ну, давайте. За полюс.
— Давай.
— За нашу полярную вечность, друзья!
— Да пошел ты со своей вечностью!
— Тебе еще только предстоит понять!..
Магомедов пил водку постоянно, начиная с раннего утра, и она не приносила ему ни малейшего вреда. А Николай Степанович пошатывался и без водки.
Иногда приезжал полковник. От разговоров уклонялся, на вопросы отвечал, так, что становилось совсем непонятно. Присутствие полковника длилось обычно так. Входил и садился за стол. Все «абитуриенты» тоже садились. Подавали чай. Похлебав и позвенев в стакане ложечкой, полковник произносил: «Ну, помолчим». И все молчали, просто сидели и молчали. Во время такого сидения Штернфельду часто удавалось действительно ничего не делать, полностью остановиться и погрузиться в звенящую пустоту. Молчание иногда длилось дня по три. Потом полковник вставал, прощался с каждым за руку и уходил в направлении станции.