Помочь можно живым (сборник)
Шрифт:
Словом, литературе теперь не до бакалавриных. Они, прохвосты, с одной стороны задачам идеологического воспитания не соответствуют, а с другой – коммерческого успеха с них ожидается, как с козла молока…
– Да-а, – сочувственно кивал я, слушая Мишины излияния. – Система! Волчьи у нас законы. Однако извини, старик, тоски твоей не пойму. Если ты настоящий писатель, так не участвуй в ихнем естественном отборе! Не роняй своего писательского достоинства перед заезжим редактором, пусть обвиняют тебя в чем хотят, гни свою линию – и точка!
Бакалаврин вздохнул.
– Настоящий
Я пожал плечами.
– Тяжело с вами, с писателями. Ладно, давайте лучше выпьем.
– Давайте, – меланхолически согласился Миша. Мы подняли стаканы.
– Ваше здоровье! – сказал я.
– Не говори сего! – завопил вдруг Ерема и попытался закрыть мне рот ладонью.
– Молчи! – кинулся было и Бакалаврин, но махнул рукой и сел.
– А! Поздно. Пей, пей, не останавливайся, а то и этого не достанется…
Я выпил, удивленно косясь на собеседников. Чудные ребята! Неожиданно дверь номера широко распахнулась, и в комнату, бухая ногами, ввалился новый гость.
Я уже привык к тому, что все литераторы бородаты, но у этого борода была по-особому всклокочена и торчала не вниз, а вперед, как совковая лопата. От такой бороды лицо его, с узкими, хитро сощуренными глазами, казалось вогнутым, словно бы нарисованным на внутренней поверхности полумесяца. На тучном узкоплечем теле мешком висела какая-то ряса – не ряса, черный застиранный балахон, пузырем вздутый на животе.
– Пьянствуете… – неодобрительно пробурчал вошедший и решительно направился к столу.
Бакалаврин и Ерема проворно разобрали свои стаканы. Гость не растерялся. Он схватил оставшийся на столе мой стакан, наполнил его водкой до краев и небрежно выплеснул себе в рот.
– А чего теплая? Остудить не могли?
Два здоровенных огурца, не успев хрустнуть, исчезли, сгинули в нечесаных дебрях его бороды.
– Что, Миша, кручинишься? – сказал он, чуть подобрев, и блаженно развалился на стуле с явным намерением надолго присоединиться к компании. – Ан смотри в другой раз, чего на бумаге писать, а чего и про себя держать…
Бакалаврин только отмахнулся, а Еремей произнес сердито:
– Не твое дело, Фома, дело…
– Нишкни! – огрызнулся Фома. – Я сей предмет изрядно разумею, чай грамоте обучен. По мне, так оно надо наказывать вашего брата за гордыню да за скверну. Моя бы воля была…
– Да-а уж, – протянул Бакалаврин, – была бы твоя воля… Фома, не обращая на него внимания, тряс бородой:
– Чему учили нас отцы, матеря? Покорности! Указует тебе редактор: надобны вирши благолепные. Дай ты ему благолепие! Покорствуй! И вкусишь всех благ.
– Да ведь время уже другое! – вяло возразил Миша.
– Это какое ж другое? – с подозрением уставился на него Фома. – Люди-то все те же. Стало быть, и время то самое. Нашинское! Да хоть бы и новое пришло – каждому времени потребны свои вирши благолепные!
Словно бы водички из графина, он снова набуровил себе полный стакан водки и в пылу красноречия освежился им, не закусывая.
Бакалаврин улыбнулся мне и развел руками.
– Там наверху есть еще кое-какая посуда… – сказал он вполголоса.
Пришлось мне выбираться из-за стола, не лаяться же с Фомой из-за стакана? Тоже, небось, писатель – вон какая фигура колоритная! Одна борода чего стоит…
Поднимаясь по лестнице, я услышал, как хлопнула входная дверь – пришел кто-то еще. Устроили проходной двор, подумал я. И чего эти писатели никак не разъедутся? Семинар давно кончился, нет, торчат тут. Тары не напасешься. Однако долго сердиться мне не пришлось. Па возвращении в комнату Бакалаврина я увидел, кто был новый гость, и сердце, соскочив с обычного ритма, прошлось несколько раз по барабанам в размере «Ламбады».
У стола, небрежно закинув ногу на ногу, сидела гордая черноокая и черноволосая красавица, увлеченная, казалось, спором Бакалаврина с Фомой. Я запнулся о порог и чуть не уронил посуду. Девушка медленно перевела взгляд на меня.
В глазах ее было что-то, внушающее одновременно и восторг и ужас. Дьявольское веселье сверкало в них, но за ним чувствовалась глубоко упрятанная тоска.
«Ламбада» моя заглохла, словно раздавленная каблуком, а вместо нее получился надсадный рев труб, отдаленный гул толпы, потянуло дымом костра, сложенного на площади, пронеслась пелена копоти от факелов стражи, и багровые отблески стерли с лица приговоренной смертельную белизну.
– Ведьма! – едва донесся чей-то истошный крик.
Но в следующую минуту наваждение рассеялось, девушка казалась теперь вполне обыкновенной. Я облегченно вздохнул, лишь стал внимательнее прислушиваться к своим ощущениям. Не Еремушкино ли зелье начинает действовать? Нет, кажется, все в порядке. Просто, видимо, усталость, перелет, акклиматизация…
Да нам ли пасовать перед подобной ерундой? Я решительно оборвал перепалку двух охламонов, ничего вокруг не замечав¬ших, и пожелал быть представленным. Выяснилось, что девуш¬ку зовут Алиной, и она тоже имеет какое-то отношение к прошедшему семинару молодых литераторов. Но какое именно, я так и не понял, потому что Бакалаврин с Фомой снова принялись спорить. Алина слушала их с таким интересом, что я не решился заговорить с ней, да и не представлял пока, о чем нужно говорить. Все стулья теперь были заняты, и мне пришлось довольствоваться низеньким пуфиком, зато у самых ее ног.
Я расплескал остатки Еремушкиной жидкости по стаканам и один из них протянул Алине. Она взяла его, даже не поглядев в мою сторону, все ее внимание поглощал Бакалаврин.
– Нет, – говорил он, – нет, Фома! Ты сам знаешь, рецепт твой мне не подойдет. И не потому, что я, там, ниже своего достоинства считаю писать, как скажут, а потому, что не получится ничего путного, те же самые редакторы будут недовольны. Либо халтура выйдет, либо просто ни строчки не напишешь, как ни бейся. Вот я этим летом пытался вставить в старую свою повесть «Сумерки» социальный оптимизм. Все лето провозился, а когда вставил-таки, ее из плана-то и выкинули. Рецензенты зарубили…