Поморы
Шрифт:
Один во всем морюшке Белом…
А льдина таяла на глазах, раскачивалась, крошилась. Стоять уже стало страшно. Елисей лег на лед. Посмотрел — тюлениху смыло волной. Убил я утельгу, и она меня с собой возьмет, — шептали губы Елисея. — Прощай, дорогая женушка Парасковья! Прощайте, детушки Тихон да Родион! Прощайте все…
Еще несколько ударов лохматых, тяжелых зимних волн, и льдина опустела…
Кого море любит, того и наказует…
Юровщик Анисим, поняв, что Мальгин попал в беду, тотчас послал во льды на спасение товарища две лодки, подвергая немалому риску всю артель. Долго петляли лодки
Но все понапрасну; слышали лишь хлопки далеких выстрелов. Вскоре лодки сбились с нужного направления, искали совсем не там, где было надо. Шторм усилился, льды грохотали, грозили гибелью лодкам. А в них — двенадцать человек.
Старший поисковой партии Григорий Хват был человеком молодым, горячим и отчаянным, однако и он, поразмыслив, решил не рисковать жизнью двенадцати.
Всю ночь зверобои угрюмо пробивались назад — на сигнальный костер, который чуть-чуть мельтешил вдалеке, как крошечное пламя свечи.
Родька с Тишкой блаженствовали на теплой печи до тех пор, пока мать не растолкала их:
— Сколько спать еще будете? Завтрак на столе!
Родька, высунув голову из-под овчинного одеяла, долго щурился на низенькое, затянутое изморозью оконце. Февральское раннее солнышко вызолотило ледяные узоры на стекле. Мать гремела сковородой у печи, пекла овсяные блины. Широкая железная сковорода звенела тоненько, певуче. Родька потянул носом, прищурился: вкусно. Толкнул локтем младшего брата Тишку:
— Мать блины печет. Слезай.
Сошли с печи на холодный, устланный домоткаными половиками пол, обули валенки, поплескались у медного, подвешенного на цепочке умывальника — и за стол. Родька, свернув горячий блин трубочкой, аппетитно уплетал его.
Тишка, наморщив лоб по-взрослому, сказал озабоченно:
— Сегодня со зверобойки должны прийти. Дедко Иероним вечор сказывал: к обеду ждут мужиков. Батя придет, белька принесет.
Мать убрала сковороду, дала детям каши, налила молока. Принялась раскатывать на столе пшеничное тесто. Круглое, еще молодое кареглазое лицо ее светилось в улыбке.
Тишка обрадовался:
— С батиным приходом и белых пирогов поедим. Во! — он оттопырил большой палец, глянул на брата.
Родька пил молоко, не сводя с матери серьезных с грустинкой глаз. Он живо представил себе, как в избу войдет отец — обросший бородой, похудевший, с сухим обветренным лицом, в овчинном совике «Совик — верхняя одежда из овчины или оленьей шкуры с двойным — наружу и вовнутрь — мехом, надеваемая через голову» и огромных бахилах с голенищами, обрызганными тюленьей кровью. Войдет и, сняв шапку, грузно опустится на колени перед образом Николы морского, чей лик темнеет в красном углу. Будет шептать благодарную молитву, стукаться лбом о пол. Потом скинет совик, поцелует мать, обнимет сыновей. Вытащит из мешка сырую желтовато-белую шкуру белька — тюленьего детеныша и скажет: Это вам, ребята. Только выделать надо. А сам — в баню.
Наевшись, Родька и Тишка оделись, вышли во двор, взяли чунки — санки без бортов, поставили на них деревянный ушат и поехали к колодцу за водой.
Анисим Родионов, навалясь грудью на лямку из толстой сыромятной кожи, шел с первой лодкой — пятериком. Его товарищи — трое с одного борта, двое с другого — тащились понуро, часто оскользаясь на снегу. Устали смертельно, едва переставляли ноги. Всю дорогу хотелось пить. На остановках по очереди прикладывались к пузатому чайнику с водой. Лодка шуршала днищем и полозьями, приделанными по обе стороны киля, по насту. В ней, под куском брезента от старого паруса — буйном уложены сырые, тяжелые тюленьи шкуры. Добыча богатая, но сушит сердце зверобоев тоска: потеряли товарища. Анисим всю дорогу от самого Моржовца «Моржовец — остров в Мезенской губе Белого моря» до деревни мучительно подбирал слова, которые придется говорить вдове Парасковье Мальгиной. Да что слова! Разве помогут они, утешат в том огромном черном горе, что волокут мужики лямками по льду вместе с добычей Парасковье Петровне!
Анисим думал: Все ли я сделал, чтобы спасти Елисея? Не допустил ли промашки? Ему казалось, что он, как юровщик, не был настойчив в поиске. Может, следовало бы утром отправить снова людей? Но погода! Злая, штормовая погода: кругом разводья, волна чуть ли не торчком ставила льдины. Хрустнет, словно яичная скорлупа, любая лодка. Отправлять зверобоев на поиски — значит посылать их на верную смерть. Еще несколько мужиков не вернулись бы домой… Ты сделал все, что мог, — говорил Анисим себе. Но тут же внутренний голос возражал: А все ли? И опять сомнения, и снова невеселые думы.
Тоскливо на душе было и у Григория Хвата. Но он-то, побывавший в ту ночь в передряге, отлично знал: поиски бесполезны. Чтобы успокоить юровщика, Хват говорил ему:
— Такая круговерть! Никак нельзя было оставаться во льдах. Поверь, Анисим, уж я ли не любил друга Елисея… Но не мог я вести людей смерти прямо в пасть.
Эх, Елисей, Елисей! И надо же было тебе сунуться за те ропаки! Зачем ослушался команды? Все вернулись к лодкам, добычу даже покидали, а ты пошел еще стрелять. Кого же винить в твоей гибели? Забыл ты поморское правило: В беде держись товарищей — легче будет!
Впереди из-за сугробов вынырнула деревянная колоколенка, и справа и слева от нее — избяные крыши, заваленные снегом так, что толстые его пласты над стрехами завернулись завитками. Колкий ветер гнал по сугробам поземку, низкое яркое солнце слепило глаза, но не грело.
Иди, помор, гони дорогу. Дом близко! Анисим поглядел себе под ноги, выбирая путь, а когда поднял глаза, то увидел, как из деревни навстречу бежит толпа. Мужики, бабы, старики, детишки торопятся, размахивают руками, кричат.
Встретились. Женки целуют мужей, вернувшихся с промысла, впрягаются вместо них в лямки и со свежими силами тащат лодки к берегу.
Анисим неохотно передал лямку жене. Идя пообочь лодки, глазами искал Парасковью. Вот и она с Родькой и Тишкой. Стоят удивленные, в глазах немой вопрос.
Надо держать ответ. Анисим подошел к Парасковье, снял шапку. Парасковья отшатнулась от него, будто кто ее ударил в плечо. Карие большие глаза ее впились в лицо юровщика. Над снегами раздался высокий, тоскливый, леденящий душу крик: