Помутнение
Шрифт:
Я принес в бордель бесцветный аромат смерти и теперь ехал в одолженной у инквизиторов упряжке, направляясь в сторону Сите, а сзади в багажном отделении трепыхался фарш из горе-воителей. Но я уже думал о другом. Дорожки сходились. Священнослужитель Баллок был епископом на острове, воскресными ночами проводившим исповедь в Соборе Парижской Богоматери, взять его в другом месте не представлялось возможным.
Был субботний вечер. Одежда после расправы начала выделять тусклый, но отчетливый смрад – смесь запахов пота, крови и плесневелой бумаги. Я не мог отделаться от мерзкого ощущения, что попахиваю
***
Я пролез внутрь заброшенной колокольни, возвышавшейся недалеко от собора, и вскарабкался на самый верх. Разместившись у небольшого оконца, прямо под куполом набата, сплошь покрытого паутиной, вслушивался в тишину. Вот уха достигло едва слышное в дали ржание лошадей, а вот чуть различимый шелест – паук плетет паутину отчаяния. Устремив широко раскрытые глаза в теплое марево темноты, я вглядывался в призрачно маячивший в лунном свете и стрекотании насекомых сказочный замок. Его суровый фасад, охраняемый каменными горгульями, широкий свод и леденящая нагота оставались неизменны веками.
В какой-либо праздник как по сигналу с восходом солнца дрогнут множество колоколов. Протяжные надтреснутые голоса аскетичных монастырей подхватываются зловещим и угрюмым голосом Бастилии, ему вторят тяжелые равномерные удары набата Собора Парижской Богоматери…
«И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое
землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле.
И город великий распался на три части, и города языческие
пали, и Вавилон великий воспомянут пред Богом, чтобы дать
ему чашу вина ярости гнева Его. И гор не стало; и град пал с
неба на людей; и хулили люди Бога за язвы от града, потому
что язва от него была тяжкая».
Ведьма умирала у меня на глазах. Руки ее связали за спиной, а шею охватывал туго затянутый кожаный ремень. Даже сквозь густой смрад, валивший от костра, я чуял силу охватившего крестьян безумия. Мара, прелестная добрая девушка, обугливалась на костре.
– Прости их, – надрывалась она. – Господи!
В глазах помутилось, я неистово дернулся, волоча за собой тюремщиков, ошейник стянул шею, я услышал сдавленный хрип – звук собственного горла. В воздухе стоял тошнотворный запах убийства.
Порыв ветра закружил солому под ногами, охапка тростинок метнулась к костру, но сгорела еще на подлете. Я почувствовал, как из нутра, знаменуя начало безумия, рвется удушающий, истошный, пронзительный вопль.
– Ннннн…
Очнулся от холода, в голове стоял гулкий колокольный звон. В момент пробуждения колокола прыгали по кончикам моих нервов, и их языки били в мое сердце со злобным железным гулом. Этот колокольный звон был страшен, но еще страшнее было сгорающее тело, эта женщина, превратившаяся в ночь, и ее вопль о прощении, проевший мою плоть. Эта фраза точно дизентерия…
Когда я открыл глаза, увидел лишь серую пелену. Шевельнуться удалось с трудом, и я застонал от беспомощности, с удивлением прислушиваясь к своему слабому сиплому голосу.
Чьи-то пальцы коснулись лица, и серый занавес исчез. Я успел разглядеть удаляющуюся влажную тряпку. Сверху нависло изможденное лицо, походящее на череп, обтянутый старой кожей. Человек был мертвенно бледен, острые скулы выпячивались так резко, что кожа вот-вот прорвется. Я ощутил озноб вдоль позвоночника, череп прошептал бесплотным голосом:
– Меня зовут Гебура, я живу здесь.
Бродяга приложил к губам бутыль со спиртом. Бульканье, издаваемое пьющим, было единственным звуком в наступившей вдруг мертвой тишине. Гебура, с прищуренными глазами наблюдавший за снижением уровня жидкости, наконец кашлянул и продолжил:
– Это место для потерянных душ, зачем ты здесь? – у старика на носу висела капля пота, и я уставился на нее.
Вопрос заставил улыбнуться:
– Колокольня идеально подходит для того, у кого душа не на месте. Все как ты сказал.
Он как бы пережевал крупицу удивления, затем провел языком по пересохшим губам, слизывая соль у их кромки.
– В этом мире полно дерьма; надо иметь крылья, чтобы не утонуть в нем… Хотя и в дерьме можно найти просветление.
– Я уже окончательно запутался, где дерьмо, а где просветление. – Я глотнул из протянутой мне бутыли и закашлялся. – В конце концов, все может быть не тем, чем кажется.
Он кивнул. Я не мог оторвать глаз от болтающейся у него на носу капли, но та упорно держалась.
– Здесь люди, как огромные ракообразные, вылупляются, проламывая скорлупу, и заселяют Город, где весь их потенциал разбросан на прилавках огромного рыбьего рынка.
Я быстро ощутил действие спирта, смешанного с препаратами. Спирт. В его коде была великая тайна – я почувствовал, что встретился лицом к лицу со Смертью на уикенде, череп в моей бороде качался взад-вперед на соломенном тюфяке. Все вокруг потемнело, изредка вспыхивали маленькие искорки звезд. Потом меня начало тошнить, и я почувствовал себя змеей, блюющей из Вселенной. Старик рассмеялся как-то по-крабьи, я попытался рассмотреть его сквозь тьму ночи, и вдруг понял, что глаза гигантского ракообразного смотрят на меня, словно две пуговицы, застывшие в холодном жиру. Эти пуговицы заключили меня в конькобежный круг ада, скользкий и холодный.
Он долго смеялся, затем ушел, щелкая клешнями, но тут же на лестнице закашлялся – старчески, пронзительно, и это покашливание – стесненное, будто он старался не привлекать внимания, и жестокое, словно его душили, удалялось, пока я не остался один в нагретой тишине, перед горой хлама и старой паутины.
Луна заливала мир бледным нездоровым светом, лишь под сводами домов оставалось угольно темно. На крыше колокольни щебетали металлическими переливами птицы, снизу доносились громкие мужские голоса, пьяные вопли. Вокруг поднимались кудрявые ухоженные деревья, теснились к башне – таких мест мало в Париже.