Понаехавшая
Шрифт:
Рассказывала о себе какие-то „Петрушевские“ ужасы. После войны мужчин совсем не стало, весь тяжелый труд на женщинах. Работали на стройке АЗЛК, возводили стены, таскали мешки с цементом, камни. Худющие, двужильные. Восемь девочек в одной комнате общежития, одно выходное, купленное вскладчину платье на всех — из синего панбархата, с белым кружевным воротничком и пышной юбкой. В этом выходном платье и спуталась с женатым мужиком, забеременела от него. Вызвали какую-то бабку-повитуху, страшную как смерть, всю в отрепьях. Та вытащила из-под отрепьев какой-то крюк, по виду большой гвоздь, изогнутый с острого конца. Прокипятила и вставила… туда.
От
Детей у нее больше не случилось. Она ежечасно повторяет про себя молитву Божьей Матери Державной, вымаливает грех за невинно убиенное дитя. Ходит в церковь, на утреню и вечерню, соблюдает все посты.
Недавно о чем-то говорили, она мне в ответ: „Да, дочка, да“. Сказала, украдкой глянула в мою сторону, повторила шепотом: „Дочка“. Я знала, как ей было важно в эту минуту, чтобы я подошла и обняла ее, но что-то меня удерживало, робость или нерешительность, не знаю. А она смотрела какое-то время, потом повернулась к окну, так и стояла в профиль, молчала.
Когда бабуля умерла… Я прибежала к ней, слова сказать не могу, а она все поняла, напоила меня валерьянкой, уложила в постель, а сама молилась до утра…
Рассказала сводной сестре, что я ей как дочка. Та прилетела на следующий день, подняла жуткий скандал: „Что ты ее дочкой называешь, — кричала, — ты еще пропиши у себя, квартиру ей оставь! Выбирай, — кричала, — или я, или она“.
Я молча пошла вещи собирать.
Д. поговорил с родителями. Жить у них негде, но на первое время они обещали нам помочь. Нашли квартиру, совсем пустую, сломанный диван и газовая плита на кухне. Зато во дворе, совсем впритык к дому, стоят березы. Когда ветер — они стучатся в окна своими безвольными длинными пальцами.
Мне ее не хватает. Она недавно приходила к нам в гости, волновалась ужасно. Посидели мы с ней, попили чаю. К Д. она настороженно относится, не доверяет. Он смеется, называет ее в шутку тещей.
Рассказывала, что сестра к ней свою дочку подселила. От греха подальше.
— У тебя все будет в порядке? — спросила и расплакалась. Беспомощно, по-детски навзрыд. Я обняла ее, сидели мы так какое-то время, молчали.
Это большое счастье — знакомиться с новыми людьми, улыбаться, держать их за руки, заглядывать в глаза.
Но как больно потом с ними расставаться!»
Тете Майе в этой жизни категорически не повезло. Казалось бы — все как у людей. Два глаза, два уха, опять же грудь. Одна, но большая. Вместо второй от плеча и чуть ли не до селезенки тянулся длинный грубо справленный по шву шрам. Чуть ниже, от пупка, кривым зигзагом уходил вниз второй — убирали все «женское».
— Разве нормальный мужик такое вытерпит? Ну и мой не смог, — рассказывала тетя Майя, протирая окошко обменника рукавом от старой кофты — даже в такой, казалось бы, небедной гостинице, как «Интурист», порой не хватало простых тряпок для протирки пыли. Вот и приходилось тете Майе взбираться на «тубаретку» и, кряхтя, вытаскивать с антресолей большой, набитый тряпьем мешок, чтобы среди руин изношенного до дыр «когда-то гардероба» отыскать подходящий для уборки лоскут. Главное, чтобы ткань была натуральной — ситец или хлопок, можно шерсть. Ведь что от капрона, что от кримплена толку с гулькин нос — только елозят со скрипом по поверхности да грязь размазывают. Очень хорошо справлялись с уборкой советской закваски кальсоны с начесом, но тетя Майя берегла их как зеницу ока и на уборку не пускала. Она штопала «облысевшие» части кальсон останками других и ходила в непролазные московские зимы как в латах — защищенная от простуды и цистита и какого другого гайморита.
— Хороший был мужик, но пьянь. Правда — честный. Принесет получку, сто тридцать рублей, сто десять отдаст мне, а двадцать себе забирает. Майя, говорит, ближайшие две недели изволь — изволь! — меня не ругать. Я буду пить. Ты, главное, меня не пили да с утра вовремя на смену буди. Ясно? — рассказывала тетя Майя тощему высокому ирландцу, пока Понаехавшая в скором порядке обменивала фунты стерлингов на рубли. Ирландец водил длинным носом и растерянно улыбался в ответ.
— А я чего? Я не могла ему запретить пить. Он пьет — а я плачу. Мне его жалко и себя жалко. Приползет вечером на бровях, ляжет поперек кровати. Иногда во сне обоссытся. Вот я и подстилала ему клеенку, как дитю малому. Две недели пьет, как сволочь, буянит. Жидовской мордой иногда обзывает! — Тетя Майя наливалась слезами, замолкала на секунду, таращилась глазами. Аккуратный маленький японец, которому она жаловалась, участливо качал головой. — А сам-то, можно подумать, сам-то кто? — вздыхала тетя Майя. — Голимый калмык. Узкоглазый, навроде тебя! Но туда же.
Убиралась тетя Майя специальной, собственного авторства жидкостью: на пять литров воды — горсть натертого на крупной терке хозяйственного мыла плюс синьки столовую ложку, да нашатыря столько, чтобы «не ядрено, но и не жидкие сопли».
— От всяко-разной инфекции, — поджимая губы, многозначительно кивала она в сторону жриц любви.
Неизвестно, убивала все некошерное дезинфицирующая жидкость или нет, но воняла она так, что припозднившиеся интуристы брезгливо шарахались, учуяв немилосердное амбре.
— What a… — щелкали они пальцами, пытаясь подобрать какое-нибудь цензурное определение тому, чем тетя Майя протирает стойку ресепшн, и, не придумав ничего вразумительного, капитулировали: — What a fucking shit? [12]
— Рашн дуст, — отшучивались администраторши.
— Потерпят, ничего с ними не станется! — пыхтела тетя Майя на их слабые призывы к состраданию. — Нанесут своих микробов, а потом отдувайся. СПИД окаянный в Москву откуда пришел? Мы, что ли, его придумали?
12
Что за… что за дерьмо? (англ.).
— Не мы, — соглашались администраторши.
— То-то!
Объяснять тете Майе, что «рашн дустом» микробы окаянного СПИД не возьмешь, не имело никакого смысла — тетя Майя свято верила в чудодейственную силу жидкости для уборки. Будь ее воля — она бы каждого интуриста натирала своим дустом на подступах к таможенному контролю и только потом запускала в Россию.
— А то чихнут на тебя своими гониреями — а ты лечись потом! — пыхтела возмущенная беспардонным поведением гостей столицы тетя Майя.