Понтий Пилат. Психоанализ не того убийства
Шрифт:
Что до Диогена, то сокровенный смысл его слов был следующим: ты — царь, а я — выше тебя, и брат мой не ты, а солнце, бог истины; поднимись над собой, и мы поговорим — во имя Достойного созерцания. Александр просто не понял. Как не поняли этот разговор многие последующие поколения людей, далёких от познания первооснов жизни.
— Ты — Киник? — не столько спросил об убеждениях, сколько нарёк простолюдина Пилат.
Киник улыбнулся — слово для него явно звучало прекрасной музыкой.
Но музыкой, понятной только ему.
Толпе же, напротив, в этом загадочном древнем слове, случайным образом созвучном с обозначением
— Ты — Киник? — повторил вопрос, уже улыбнувшись, Пилат.
— Хотелось бы, — вздохнув и скрывая улыбку, ответил Киник. — Истинный кинизм — это здравый смысл, а мне его — не хватает… К сожалению.
— Спасибо, — сказал Пилат.
То, что кинизм — это здравый смысл, мысль для Пилата была новая. А радость от приобщения к новой мысли, случается, действует настолько сильно, что порой забывают про должность.
— Соскучился по лошадям? — уже открыто улыбнувшись, спросил Пилат.
— Как ты догада… Гипподром? — странник кивнул в сторону золотых крылатых богов, которым были посвящены гипподромы по всей Империи. — Но здесь могут оказаться и случайно. Как-никак местная достопримечательность.
— Как скифу не соскучиться по лошадям?! — усмехнулся Пилат. — Говорят, вы на вашем загадочном севере на них не только умираете, но и рождаетесь.
— Не все, — в тон ему ответил, улыбаясь, скиф. — Скифы одинаковы лишь издали, в туманном далек`е, а вблизи выясняется, что они разные. Да и лошади не у всех. Как ты пришёл к выводу, что я соскучился по лошадям?
— Я милого узн`аю по походке! — ответил, посмеиваясь, Пилат словами популярной в Империи песенки. — Как намявшему не одну лошадиную спину не распознать своего брата — всадника?
Киник непроизвольно опустил глаза на, так скажем, несколько нестройные ноги Пилата.
— Можно в жизни обойтись и без лошадей, — сказал Киник. — Многие у нас так и уходят — ни разу не оказавшись в боевом седле… Нет, здесь я не из-за лошадей. Впрочем, и ты тоже здесь — но тоже далеко не всадник.
Пилат оценил оба смысла сказанного — прямой и должностной. Что может быть прекрасней изящной мысли?
— А при каком храме уважаемый философ облюбовал себе пифос?
— Очень может быть, что такой храм ещё не воздвигнут, — как-то уж особенно серьёзно произнёс Киник. — К тому же можно обойтись и без пифоса… Это — излишество.
По легенде, когда молодой Диоген перестал по примеру своего отца изготавливать фальшивую монету и, вдруг пожелав стать учеником Антисфена, явился в его схолу, то тот, не намеревавшийся принимать новых учеников, пытался Диогена прогнать и даже замахнулся на него палкой. Диоген мужественно не дрогнул и подставил голову:
«Бей, — сказал он, — но ты не найдёшь такой крепкой палки, чтобы прогнать меня, пока у тебя есть чт`о сказать».
Так Диоген стал учеником Антисфена. И в те же дни Диогена, освободившегося от неправедно заработанных денег, осенило прозрение, как можно жить ещё лучше. Помогла, как иронизирует легенда, мышка: Диоген всего лишь взглянул на неё, когда она пробегала мимо. В противоположность людской толпе, она не нуждалась в подстилке, не пугалась темноты и не искала мнимых наслаждений…
— А что ты скажешь о пифосе, доверху набитом книгами? — спросил, поддавшись Пилату, наместник.
Наместник имел в виду Хранилище. Римская власть всегда следила, чтобы хотя бы в столичных городах провинций или стран, входящих в Империю, были библиотеки — греческих, латинских и прочих книг. Соответственно, при каждом Хранилище были и хранители.
В сущности, наместник, назначая на вожделенную многими должность чужого в городе человека, только выигрывал от того, что первое из его решений касалось знания, книг и их сохранения. Вообще говоря, чем неожиданней и непонятней бывает первое решение нового начальника, тем отчётливее оно запоминается. А ещё это решение могло быть воспринято как угроза. Чужакам эту должность ещё никогда не отдавали. Назначение же в хранители скифа — а об этом народе толпа знала разве только то, что их рождают якобы на лошадях, прямо на скаку, притом по шею в снегу, помнили также и то, что конные отряды скифов некогда доходили до стен Иерусалима, — было поводом для пересудов: не началось ли вообще изгнание евреев со всех должностей?
Угроза или видимость угрозы была необходима потому, что, как и в любом из городов Империи, в Иерусалиме непременно найдутся люди, которые не смирятся без осязаемой демонстрации силы — назначение хранителя из одной лишь прихоти было бескровным её применением.
Но в этом назначении различим был не только кнут, но также и пряник — для желающих его разглядеть. Наместник миловал простолюдина, дерзко отнёсшегося к представителю власти. Всесильность не столько в способности казнить, сколько в способности добродетельных миловать — на последнее из обладающих высшей властью с`илен далеко не всякий.
Словом, не только наместник, сумевший воспринять некоторые уроки управления от своей жены-патрицианки, но и Пилат обретал многое от этого назначения: у него, согласись этот философ на должность хранителя, появлялся в городе свой человек — всякий отвергающий принцип власти как таковой неподкупен и независим и потому открыт для истины. А истина порой бывает необходима — порой от неё зависит сама жизнь.
— Я имею в виду Хранилище. Библиотеку… Сам понимаешь, это — наказание, — криво усмехнувшись, шутливо добавил наместник. Шутка выдавала жёсткость наместника, вынужденного выполнять клятву Пилата.
Так и не вставший до сих пор Киник наконец-то поднялся:
— Это, пожалуй, даже больше, чем полмира, которые только и догадался предложить Александр.
«Как всё-таки слаб человек! — подумал Пилат. — Какие-то там книги! И за них он отказывается от независимости! А как же его учение?»
В самом деле, киники источником познания Истины считали отнюдь не книги. Вернее, книги источником быть могли, но только второстепенным, дополняющим; в достижении же наивысшего из благ, добродетели, главное — созерцание и самостоятельное осмысление осязаемых событий жизни. Только непосредственное наблюдение может взрастить самостоятельность воли.