Понять - простить
Шрифт:
— Однако ты в сваты записался, — засмеялась Мая.
— Мая… Я друг Игруньки. Я его очень люблю. Он честный, благородный, пылкий, и он давно, уже пять лет, любит тебя одну.
— Что дальше?
— Он говорил мне, что будет просить твоей руки.
— У родителей?
— Потом и у родителей, но раньше хочет получить твое согласие.
— Начерно… начерно… — краснея, воскликнула Мая и закрыла лицо руками, — набело не годится.
Она побежала наверх, к дому и столкнулась с Игрунькой.
Она повернула назад, к пруду. Игрунька спустился за ней. Когда она подошла
— Предатели! — крикнула им Мая и осталась вдвоем с Игрунькой.
Вода неподвижно стояла у пологого берега. Сухие камыши тихо шуршали, и коричневые метелки, как старые aртиллерийские банники, торчали вверх. Листья белых водяных лилий разрослись и ржавели в холодной воде, и черные кувшинчики их утонули. Вдали пруд сверкал, как зеркало. На противоположный берег прибежали босоногие ребятишки, постояли, разинув рты, глядя на красного гусара, и побежали к слободе, топоча ногами и подымая редкую черную пыль. Не смолкал назойливый стук молотилок, и где-то за гатью мерно ударяли цепами, и казалось, что кто-то раздельно, не людским голосом говорил все: "Цоб-тобе — цоп-тобе", — скажет несколько раз, перебьет — "Цоп, цоп, цоп" — и опять надолго — "Цоп-тобе — цоп-тобе…"
— Вам, Мая, нравится мой доломан? — спросил Игрунька.
— Да… Очень красиво. Хотя теперь я не люблю больше красный цвет.
Игрунька играл костыльками и молчал. Медленно шло время. В воздухе была осенняя прохлада, но ему казалось — жарко.
— Почему мы стоим? Сядем, — сказал Игрунька.
— Хотите… сядем…
Они сели, но слова не шли на ум.
— Вы любите, Мая, деревню? — спросил Игрунька.
— Вообще — да. Теперь — нет.
— Почему?
— Теперь в деревне страшно.
— Когда громили Константиновку, Константиновых не было дома? — спросил не своим голосом Игрунька.
— Нет. Они уже в марте уехали в Швецию и там продали имение.
— Так что громили чужое имение?
— Да… Какой-то компании.
— Все сожгли?
— Да… Скот перерезали. Лошадей угнали.
— Нехорошо…
— Чего хуже.
— Если бы здесь были мои гусары, я бы не допустил этого.
— Теперь никому нельзя верить, — сказала Мая и замолчала, опустив голову.
Игрунька робко протянул темную загорелую руку и взял за пальцы Маю. Мая не отняла руки. Игрунька перехватил ее выше и сжал в горячей ладони. Так сидели они несколько секунд.
— Мая… — сказал тихо Игрунька. — Вы мне верите?
Мая не отвечала.
— Вся жизнь моя… Молодость… Все мои мечты… Полк… Ивы… Мая… Ивы…
Мая опустила голову. Прислушалась к тому, что творится на сердце. Хорошо было на сердце. Снизу тихонько заглянула на Игруньку. Смущенно было красивое лицо. Алый доломан туго охватывал грудь и талию, и Мае казалось, что видно, как бьется сердце под распластанным золотым орлом значка Николаевского училища.
— Мая, вы молчите… Почему вы мне ничего не скажете?
— Что же мне сказать вам?
— Мая!.. Слава — вам… Подвиг — вам… Жизнь — вам…
— Благодарю вас.
Ее сердце быстро забилось. Она загадала: "Сделает
— Мая, я должен на днях ехать в Прокутов. Мой отпуск — две недели. И я хотел бы знать… Любите вы меня или нет?
— Разве девушки это говорят? — пожимая руку Игруньки, сказала Мая.
Игрунька смелее посмотрел на Маю. Какой недостижимой показалась она ему сейчас в белой закрытой блузке, куда скромно уходила тонкая шейка.
— Мая… Я понимаю, что теперь не время. И нехорошо старому солдату, как я, говорить это. Нехорошо гусару думать об этом. Я, Мая, давно люблю вас… Скажите, могу я надеяться?
— Надеяться можете, — тихо сказала Мая.
— Нет, Мая… Скажите прямо: будете вы моей женою? Когда кончится это страшное время, когда соберется… Учредительное собрание и вернет на престол русского монарха, Мая, тогда — могу я рассчитывать, что вы наденете подвенечную фату и в белых цветах пойдете венчаться с лихим корнетом в червонном доломане и ментике, сотканном из тучи…
"Предложение сделал. И красиво сделал, — подумала Мая. — Просто хоть записать. И сам он молодчик. А глаза! Совсем особенные!"
— Мая!
Игрунька робко поднял руку Маи к своим губам. Она детским движением обняла его шею, хотела поцеловать в щеку, но их губы столкнулись, и она прильнула к его устам.
— Да, — сказала, отрываясь от Игруньки Мая, — но никому… Ни папе, ни маме пока не говорите… Это наша тайна…
Она вскочила. — Но вы даете слово? — вставая, сказал Игрунька.
Мая вихрем понеслась к дому.
На бегу, она оглянулась на Игруньку.
— Даю!
VIII
Через пятнадцать дней Игрунька являлся в Прокутов командиру эскадрона.
В полку только что разыгрался скандал. Комитет постановил продать собственных офицерских лошадей для того, чтобы не было неравенства между солдатами и офицерами. Командиру полка было определенно известно, что лошадей скупают евреи и через фронт переправляют немцам. Он говорил об этом с солдатами, покривил даже Душой, назвав их «товарищами», но наткнулся на глухое молчание большинства и на страстные речи младшего писаря и эскадронного фельдшера с истерическими выкриками, видимо, заученных фраз.
Вместо веселой лихой полковой семьи, застольных песен и рассказов о подвигах, Игрунька встретил озабоченные лица и совершенно растерявшихся, не знающих, что делать, офицеров
Игруньку сейчас же назначили с взводом на охрану большого сахарного завода.
Когда он «чертом» на казенном вороном коне Контрабасе подлетел к взводу и лихо крикнул: "Здорово, гусары!.." — он получил в ответ хмурое:
— Здравствуйте, господин корнет.
Точно в жаркий день бросился с разбега в воду и вдруг ударился о толстый лед. Но Игрунька был молод и не испугался. Было кисло на сердце от такого не гусарского, штатского, «товарищеского» ответа, но справился с собой и вида не показал, что недоволен.