Поповичи. Дети священников о себе
![](https://style.bubooker.vip/templ/izobr/18_pl.png)
Шрифт:
Вступление
Из комы я вышла на Пасху. Я это знаю точно – в палату реанимации заглянула Инна: подругу пускали, поскольку она работала в той же больнице. Улыбаясь, она взяла меня за руку и, поглаживая сухими пальцами, принялась тихонько ворковать: «Машунька, Пасха сегодня. Христово Воскресение. Люди несут в церковь яички и куличи, освящают их, христосуются. Христос воскресе!» – «Воистину воскресе!» – просипела я почти отчетливо, страшно удивляясь издаваемому мной шипению. Не подозревая, что я откуда-то вернулась. Не зная еще, что скоро перестану говорить совсем.
Я вышла из комы, чего не сделали очень многие. Да и на меня врачи по сей день странно посматривают. Изучая историю болезни, удивленно прищелкивают языком – не должна бы. По очевидным приметам, параметрам и признакам не должна. Но раз уж осмелилась, доживу до ста лет… Но писать о том, что случилось тогда, пока не буду, не пришло время. Зато могу рассказать историю одной поповны. Меня.
Часть первая, в которой я знакомлю с собой и некоторыми другими поповичами
После Ломоносовского проспекта наша семья поселилась в 1-м Басманном переулке на втором с половиной этаже, поскольку квартиры в нашем доме были устроены в каждом пролете. Всегда полутемный, грязновато-бурый коридор вился между дверьми в комнаты, ненадолго замирал возле черного телефона с тяжеленной трубкой, висевшего высоко на стене, проносился на скорости мимо распластавшегося налево рукава кухни и заканчивался тупиком. В обе стороны от тупика тоже были двери. Налево жила одинокая, вечно недовольная всем дама, резкого голоса которой я страшно боялась. Та, что направо, вела к нам. Соседских семей по тем временам было не так много (всего пять), но и сама квартира невелика, поэтому нам достались комната да небольшой закуток перед ней. В похожем пространстве, судя по эссе «Полторы комнаты», жила семья Иосифа Бродского в Ленинграде. Впрочем, после того, как мама приладила к закутку недостающую стену из тяжелой, выношенной портьеры, он превратился в папин кабинет, полный самых замечательных вещей на свете.
Главной достопримечательностью кабинета для меня был огромный письменный стол со множеством потайных ящичков и стоящей на нем чернильницей и настоящими перьями для письма да книжный шкаф, полный дореволюционных собраний сочинений Жуковского, Пушкина, Достоевского. Хранились там и лучшие издания советской печати. Читать меня научили в три года. Довольно быстро я расправилась с детской литературой, так что мне позволяли брать любые книги из папиной библиотеки. Сказки Карло Гоцци слегка пугали темным миром и его противостоянием свету, Одоевский завораживал умением фантазировать. Одолев Пушкина, Достоевского (вместе с дневниками его жены), добралась и до стихов Ломоносова, раз уж он оказался в шкафу, но они почему-то не впечатлили…
В «большой» и единственной комнате была устроена гостиная (поскольку тогда люди часто ходили в гости), спальня и детская всех четверых детей. Впрочем, до моих пяти лет «всех» нас было трое: папа, мама и я. Папа – выпускник ВГИКа, киновед и режиссер неигрового кино, мама – преподаватель русского и литературы и редактор и я. Кстати, недавно меня спросили: «Ты когда-нибудь хотела, чтобы твой отец был не священником?» Когда я появилась на свет, отец им и не был. Конечно, иногда я думаю, как сложилась бы моя жизнь, останься отец кинорежиссером, а я была бы еще теснее связана с кино. Но, по большому счету, я бы не променяла на другую биографию то, что со мной произошло и происходит благодаря его священству.
Книжная вселенная в сочетании с мирком, устроенным для меня родителями, была невыразимо прекрасна. Но все же не настолько, чтобы я не замечала сложностей, которые в полной мере присутствовали в жизни коммунальной квартиры. Например, очереди в ванную, чтобы умыться утром, и обязательный набор коммуналки – запойный пьяница, стукач, скандалистка. Или дежурства по уборке квартиры. Они распределялись в зависимости от размеров семьи. Так, семья из двух человек мыла коридор, туалет, кухню две недели подряд. Трое членов семьи обязывались убираться три недели. Три недели поначалу были и у нас. Спустя несколько лет маме приходилось вычищать отхожие места шесть недель подряд.
Потом, когда я стала совсем взрослой, долгие годы мне казалось, что тяжелее коммунального быта ничего не может быть. Сама мысль оказаться разным семьям, ничем не связанным, более того, очень различным по менталитету, образованию, интересам, на долгие годы заключенным на одной территории казалась невыносимой. Так было до тех пор, пока я не познакомилась с поповичем Сергеем Шмеманом. Его семье когда-то пришлось поселиться в семинарии:
Мне исполнилось шесть, когда мы переехали в Америку – отца как профессора пригласили в Свято-Владимирскую академию. Тогда это было совсем маленькое учебное заведение: тридцать студентов расположились в нескольких квартирах одного здания в Нью-Йорке. Один этаж занимали библиотека и часовня: между двумя комнатами пробили стену. Там было открыто только во время учебного года. Мы жили наверху и на молитву спускались в часовню. У нас квартировались трое студентов, а спальных комнат было две.
Это все было очень тесно, дружно и бедно настолько, что студенты сами питались, где и как сумеют.
А в 1962 году, мне как раз исполнилось 12
1
Скончался 18 марта 2015 г.
Однако не хотелось бы долго живописать невыносимые трудности бытия, а потому предлагаю оказаться вместе со мной в середине шестидесятых, когда родилась я – первая внучка на оба рода, а значит, пока единственная дочь. Папина ветвь включала бабушку Марусю и дедушку Васю, живущих в подмосковном Дмитрове. Это потом, гораздо позже, моя сестра Таня высчитает, выведает, что род наш теряется (или, наоборот, обретается) еще в петровских временах. Бабуля была честным, бескорыстным и бесконечно преданным делу учителем математики. Не везло оказаться в ее поле зрения лентяю или ученику, не любящему математику: Мария Семеновна мгновенно пускала в ход всю силу своего убеждения, оставляла на дополнительные занятия, вечерами ходила по домам заниматься с отстающими. Это не было жертвой – так бабушка понимала долг учителя. Свою любовь к точным наукам она безуспешно пыталась передать и мне в самом малолетстве, приучая складывать яблоки или вычитать груши в саду, но моя бесталанность в столь любимой ею математике проявилась тогда же, когда я с легкостью научилась читать. Дело с передачей знаний шло настолько трудно, что даже бабушка Маруся поняла: ее первой внучке никогда не стать математиком. И сдалась, лишь изредка пытаясь укоризненно придумывать задачки.
О дедушке Васе помню лишь, что он был очень красивым. И добрым. Кроме того, в моей памяти сохранилось, что у него был редкий талант обнаруживать вещи в самых невообразимых местах. Дело, признаюсь, ограничивалось только одной вещью, вернее, жидкостью, обладающей большим градусом: ее он унюхивал, вычисляя местонахождение сквозь все преграды и расстояния. Но однажды нюх его подвел. Мне исполнилось лет пять-шесть, когда в Дмитрове затеяли торжество. По периметру комнаты поставили столы. Селедка укуталась шубой, оливье медленно, но необратимо скукоживался в тепле. Между тарелками вздымались бутылки с напитками. Любыми, кроме детских. Бабуля, заметив недочет, отправила дедушку в подпол – достать бутыль грушевого сока (его я любила больше других), который она заготавливала летом, если грушевое дерево переставало капризничать и давало урожай. Бледного, чуть мутного сока налили в граненый стакан. Я сделала большой глоток… Кто начал кричать первым, уже не вспомнить. Точно не я, потому что я пыталась продышаться, порядочно глотнув самогона. Мама требовала срочно уехать, папа невозмутимо уверял, что протрезвею я быстро. Бабушка, спрятавшая самогон рядом с соком, обвиняла дедушку в том, что он его не нашел и не выпил.
Если серьезно, то, что дедушка выпивал, никак не укладывалось в рамки нашей семьи. Как и то, что он работал на заводе. И неслучайно. На самом деле дедушка был летчиком. Папа вспоминал о нем: «Отец учился в педагогическом институте в Москве, там они и познакомились с мамой. Последний перед войной год он преподавал летное дело в городке Ораниенбауме в Ленинградской области, и оттуда его взяли на фронт. Довольно быстро он попал в плен, потому что его контузило во время боя. И потом переводили из города в город, из лагеря в лагерь. Отовсюду он пытался совершить побег и всюду неудачно, но, слава Богу, остался жив. А мама моя ждала. Она как-то рассказала, что, когда мы жили в Алтайском крае, куда нас эвакуировали, ей приснился сон: по небу летит множество красивых икон. Для нее словосочетание „красивые иконы“ было не имеющим никакого смысла – красивым может быть пейзаж. Но оттуда ей сказали: „Он жив“. Иконам она значения не придала, а информации, которую они передали, поверила. И дождалась. Мы вернулись назад в Петергоф, в Петродворец, и мать привезла отца из последнего лагеря в Латвии в 1945 году, в 1946-м родилась сестра Вера. Отца забрали, когда я учился в пятом классе. И какое-то время мы не знали куда. Прожили так несколько месяцев. Хорошо, что сохранились точные сведения, что он не был предателем, поэтому его не высылали никуда, но с военной службой было, конечно, покончено – он считался человеком опасным. В конце концов отец стал главным механиком на заводе и умер довольно молодым, ему было немногим за шестьдесят».