Поправка-22
Шрифт:
Что же до Клевинджера, то это был гений с пламенным сердцем и бледным лицом, вот почему он знал решительно все. Долговязый, нескладный и вечно взволнованный юнец с лихорадочными от жажды знаний глазами, он шел в Гарварде одним из первых учеников и не стал просто первым, причем по всем дисциплинам, потому что беспрерывно подписывал, распространял и опровергал студенческие воззвания, вступал в дискуссионные группы и выступал на конгрессах молодежи, выходил из дискуссионных групп и ходил пикетировать конгрессы молодежи, а остальное время тратил на создание комитетов для защиты уволенных преподавателей. Никто не сомневался, что его ждет блистательная университетская карьера. Короче,
А еще короче — олух. Он часто напоминал Йоссариану оголтелых интеллектуалов с обоими глазами на одной стороне лица от постоянной беготни по музеям современного искусства. Йоссариан поддавался этой иллюзии — воспринимал Клевинджера однобокозрячим из-за его неспособности посмотреть на что-нибудь хотя бы с двух разных сторон: Клевинджер неизменно видел только одну. В политике он придерживался строго либеральных взглядов и опасался сделать даже крохотный шажок вправо или влево, отвергая любые крайности. Он беспрестанно защищал своих левых друзей от правых врагов и правых друзей от левых врагов, а те в свою очередь никогда его не защищали, считая с единодушным презрением, что он просто олух.
Это был очень серьезный, очень искренний и очень добросовестный олух. После любого кинофильма он непременно пускался в рассуждения об Аристотеле и универсалиях, о сочувствии и сопереживании, о возможностях, правах и обязанностях кино, как вида искусства, в материалистическом обществе. Девушкам, с которыми он ходил в театр, нужно было дождаться первого антракта, чтобы узнать, хороший они смотрят спектакль или плохой, а уж в антракте они мигом начинали все понимать. Его воинствующему идеализму до обмороков претил расизм. Про литературу он знал все, кроме одного — как получать от нее удовольствие.
Став его соучеником по летному училищу в калифорнийском городке Санта-Анна, Йоссариан пытался ему помочь.
— Да не будь же ты олухом, — предостерегал Клевинджера йоссариан, сидя рядом с ним на трибунах учебного плаца и наблюдая за Шайскопфом, который метался внизу, словно безбородый король Лир.
— Нет уж, я скажу ему, — уперся Клевинджер.
— За что? — взывал к небу Шайскопф.
— Не умничай, балбес, — отечески посоветовал Клевинджеру Йоссариан.
— Ничего-то ты не понимаешь, — упрямо отозвался Клевинджер.
— Зато знаю, что бывает с умниками, — сказал Йоссариан.
Лейтенант Шайскопф рвал на себе волосы и скрипел зубами. Его каучуковые щеки страдальчески содрогались. Ему отравляли жизнь безнравственные курсанты его авиароты, не желавшие как следует маршировать на строевых смотрах, которые происходили у них в училище каждое воскресенье. Курсанты были безнравственные, потому что не желали как следует маршировать и протестовали, когда лейтенант Шайскопф не разрешал им выбирать командиров из своей среды, а назначал их сам.
— Пусть мне кто-нибудь скажет! — умолял Шайскопф. — Если это моя вина, то вы обязательно должны мне сказать!
— Он хочет, чтоб ему сказали, — пуще прежнего взбодрился Клевинджер.
— Он хочет, чтоб никто не умничал, — отрезал Йоссариан.
— Да ты что — не слышишь? — запротестовал Клевинджер.
— Я-то слышу, — сказал Йоссариан. — А ты вот, похоже, не слышал, как он тыщу раз говорил нам, чтоб мы не умничали, если хотим спокойно жить.
— Я никого не накажу, — клялся Шайскопф.
— Он никого не накажет, — сказал Клевинджер.
— Он оторвет тебе уши, — сказал Йоссариан.
— Я никого не накажу, — клялся Шайскопф. — Я буду благодарен вам по гроб жизни, если вы откроете мне правду, клянусь!
— Он будет благодарен, — сказал Клевинджер.
— Он будет ненавидеть тебя по гроб жизни, — сказал Йоссариан. — Пока не загнется.
Лейтенант Шайскопф кончил в свое время курсы по подготовке офицеров запаса и приветствовал войну, потому что она дала ему возможность облачаться ежедневно в офицерскую форму и отрывисто, мужественно вылаивать «Бойцы!» молодым парням, попавшим на восемь недель к нему в лапы перед отправкой на бойню. Это был лишенный чувства юмора, тщеславный лейтенант, который выполнял свои обязанности истово и серьезно, а улыбался, только узнав, что какой-нибудь его соперник из офицеров училища свалился в тяжкой болезни. Война казалась ему особенно волнующей, потому что близорукость и хронический гайморит гарантировали ему до поры до времени службу в тылу. Из всех его особенностей самой лучшей была жена, а из всех особенностей жены самой лучшей была ее подруга Дори Дамс, которая соглашалась, когда могла — а могла почти всегда, — и по первой просьбе одалживала свою униформу Женского вспомогательного батальона жене лейтенанта Шайскопфа, снимавшей ее по первой просьбе любого курсанта из роты своего мужа в любую субботу.
Дори Дамс, девица в хаки с золотистой головкой, особенно охотно соглашалась на автобусных остановках и в телефонных будках или загородных сараюшках. Она многое испробовала и ничего не отвергала. Она была бесстыдной, ладной, девятнадцатилетней и боевитой. Десятки мужчин теряли из-за нее самоуважение и начинали себя презирать, вспоминая, как она подцепила их, взвалила на себя и бросила. Йоссариан любил ее. Она была очаровательной кошечкой и равнодушно сказала ему, согласившись всего один раз, что он «ничего». Страдая по ней, он с нетерпением смотрел, как жена лейтенанта Шайскопфа снимает для него по субботам ее униформу, и мстил таким образом Шайскопфу за Клевинджера, который страдал от мстительности Шайскопфа.
А жена лейтенанта Шайскопфа мстила мужу за его давнее преступление, которого не могла забыть, хотя не помнила, что и как он преступил. Розовая, томная и начитанная, она упрекала Йоссариана за его пошловатый, по ее мнению, выговор, а с книгой не расставалась даже в постели, когда на ней был только солдатский браслет Дори Дамс и Йоссариан. Он слегка утомлялся от нее, но все же любил. Кончая Управленческий колледж, она, по безумию своему, специализировалась на математике и теперь ежемесячно ошибалась, не в силах правильно сосчитать до двадцати восьми.
— А знаешь, милый, у нас будет ребеночек, — говорила она каждый месяц Йоссариану.
— Совсем опсихела, — отзывался он.
— Да нет, я серьезно, — говорила она.
— Я тоже, — отзывался он.
— А знаешь, милый, у нас будет ребеночек, — говорила она мужу.
— Это с чего бы это? — ворчливо отзывался он. — На строевом смотру ребенка не сделаешь. А вот строевой смотр у нас будет.
Лейтенант Шайскопф жаждал отличиться на строевом смотру и обвинить курсанта Клевинджера в подстрекательстве к свержению назначенных Шайскопфом командиров, разобрав его поведение на заседании Дисциплинарного трибунала. Клевинджер был возмутитель спокойствия и грамотей. Лейтенант Шайскопф понимал, что за ним нужен глаз да глаз. Сегодня он баламутит училище, а завтра, глядишь, взбаламутит весь мир. Клевинджер был разгильдяй и грамотей, а лейтенант Шайскопф не раз замечал, что такие люди становятся иногда опаснейшими умниками. От них можно ждать чего угодно. Даже курсанты, выбранные по наущению Клевинджера командирами, дали бы против него веские показания. Дело прекрасно слаживалось. Оставалось только найти, в чем его обвинить.