Попытка словаря. Семидесятые и ранее
Шрифт:
В вестибюле пансионата пахло орехами и лесом – главной достопримечательностью была белка в колесе. Фонтан с рыбками, канарейки в клетках, библиотека с райским ароматом книжных переплетов, лыжная база с резким запахом смолы, линолеум в черно-белую крапинку на сером фоне – точно такой же попадался на кухнях самых респектабельных цековских домов в арбатских переулках и, скорее всего, имел финское происхождение. И надпись плакатными перьями на стенде: «Пусть нет в коридорах и холлах из шерсти роскошных ковров, нам их заменяют просторы каких-то чего-то покров» (точно не помню). Буфет выглядел чрезвычайно празднично – здесь стояла веселая очередь за конфетами, подставляли бока ярким люстрам грузинские вина. Запах буфета чем-то напоминал аромат открытой пластмассовой тары для новогоднего подарка с конфетами: все елки на свете, все сны детворы, все яблоки, все золотые
На «Клязьму» и из нее ходили служебные автобусы с указанием на лобовом стекле конечной точки. Почему-то меня всегда веселил адрес «улица Алабяна». Название звучало странно и даже по-цирковому, как дурацкая шутка, абракадабра. Странным и неинтересным казалось расположение тамошних жилищ работников ЦК. Мог ли я тогда понять всю степень престижности этой сталинской громады на углу Ленинградского проспекта, дававшей обильную тень, с ее знаменитым угловым магазином, описанным в интеллектуальной художественной литературе, церковью и чередой престижных, снобских домов? Мог ли я тогда знать, не прочитав еще «Наследства» Владимира Кормера, какими босхианскими образами заполнено пространство вокруг станции метро «Сокол»?
Недавно я увидел там гигантских размеров указатель «Развлекательный центр». Убедительная стрелка повернулась строго в направлении известной каждому москвичу церкви Всех Святых. Абсурд постсоветской действительности вызвал в памяти последнюю сцену из романа «Наследство», которая разворачивается как раз рядом с этой церковью, где Кормер собрал не только героев романа, но и, как на картине Босха, все многообразие советских «продуктов разных сфер»: «Стаями бродили длинноволосые бухие парни, страшными воплями разгоняя встречных. Алкаши вымогали у проходивших копейки. Слышался возбужденный девичий смех. С замкнутыми, осуждающими лицами двигались под руку пожилые пары. Отрешенно, гордо шли бородатые неофиты. Азартом горели глаза интеллигентов. Деловито спешили куда-то подтянутые филеры в тирольских шляпках и куртках, не без презрения посматривая на собравшихся. Недоуменно переминалась компания «золотой молодежи» – подающие надежды нувориши из кинематографических жучков или дети нуворишей – при мехах и дубленках… Тут же из толпы, словно из омута времени, из глубин памяти, вынырнул еще один – по облику урка, из тех, что наводняли Москву после амнистии 1953 года, фиксатый, кепка с разрезом, модная у них тогда, белое кашне, воротник поднят. Втянув голову в плечи, он мгновенно по-воровски пропал. Затем возникли двое несусветных калек, ободранных и перекошенных, Бог весть где обретавшихся в другие дни года; безногий, с шутками и прибаутками прытко скакавший на деревяшке, вел за собой слепого».
Пожалуй, точный, слишком точный портрет социальных слоев Советского Союза 1970-х годов, представленный в максимально концентрированном, но ничуть не гипертрофированном виде. Безжалостное краткое описание социальной стратификации совка, сделанное философом и социологом, но художественными средствами, стоившее сотен алармистких записок в ЦК, готовившихся тогдашними лучшими академическими институтами.
«Наследство» часто сравнивают с романом «Бесы» Достоевского: здесь показаны все «ветераны броуновского движения», вся диссидентская рать. Но главное даже не в этом. «Наследство» оставляет ощущение запертости героев (и читателей) в наглухо закрытой коробке социальных обстоятельств, из которых они не могут выбраться. Социальные тупики дополняются ментальными: счастья нет ни в подпольной борьбе за демократию, ни в толстовских экспериментах, ни в православии. Везде ложь, амбиции, грязь, блуд, сумасшествие – и абсолютная безвыходность и безысходность. Вполне по Достоевскому – «таракан попал в стакан».
Такая книга, конечно, не могла быть официально опубликована при Советской власти, потому что была безжалостна к этой власти – без лишних эмоций и красивых определений. Но роман не приняла и диссидентская среда, потому что Кормер показал ее мелочность и пошлость. Зияющие высоты пика Коммунизма дополнялись бессмысленным движением в тупик Фронды и Эскапизма. Примерно такой же роман можно было написать о нашем тупиковом времени, если бы у этого времени нашелся свой писатель.
Сам автор «Наследства» никогда не был диссидентом, а застойную любовь к застольям совмещал со службой в журнале «Вопросы философии», где наряду с официальным и умным лидером, главредом Иваном Фроловым, существовал неформальный лидер – блестящий и остроумный заведующий отделом зарубежной философии Владимир Кормер.
Это была типичная жизненная стратегия того времени – двоемыслие. Эту стратегию пылко обличал в «Образованщине» Александр Солженицын. Однако там же он отметил и обильно процитировал статью некоего Алтаева (псевдоним Кормера), опубликовавшего в «Вестнике РСХД» статью о двойном сознании интеллигенции.
В «Образованщине» Солженицын упоминает «блестяще отграненные у Алтаева шесть соблазнов русской интеллигенции – революционный, сменовеховский, социалистический, патриотический, оттепельный и технократический». У Кормера в статье «Двойное сознание интеллигенции» есть еще соблазн просветительский. И если положить руку на сердце, как минимум три соблазна до сих пор испытывает либеральная интеллигенция, равно как и (при честной самооценке) автор этих строк. Вот соблазн просветительский: «Нынешний интеллигент просвещает либо своих сотоварищей, таких же интеллигентов… либо даже льстит себя надеждой просветить саму государственную власть, начальство! (Кто, как не Кормер, сотрудник идеологического ежемесячника, который едва не разогнали в 1974 году, знал об этом достоверно! – А. К.) Он полагает, что там наверху и впрямь сидят и ждут его слова, чтобы прозреть…» О, как это узнаваемо!
А вот соблазн оттепельный – пережитый заново в 2008 году, сразу после инаугурации Дмитрия Медведева: «Как и революционный соблазн, он живет в тайниках интеллигентского сознания всегда, в виде надежд на перемены… перемен он ждет с нетерпением и, затаив дыхание, ревностно высматривает все, что будто бы предвещает эти долгожданные перемены».
В этой узнаваемости, впрочем, верные признаки того, что интеллигенция жива и по сей день. Владимир Кормер был ее зеркалом. И остается таковым и сегодня. «Наследство» забыто, да здравствует «Наследство»!
… Впрочем, я отвлекся от описания монументальной интимности и элитности сталинской архитектуры. А вот мы в своем номенклатурном квартале не чувствовали себя «элитой». Элита жила в сумрачных, гигантских, как будто бы гулких, сталинских квартирах на Кутузовском, Фрунзенской, той же Алабяна, на дачах, полных цветов и листьев, а также сосен – это все, что было видно за высокими зелеными заборами. Элита ходила в заграничной одежде. Мы жили на периферии всего этого – внутри сословия номенклатурной обслуги, страты государственных служащих, аппаратного плебса. С коммунальными госдачами, но в хороших квартирах, которые перестали котироваться в конце 90-х, без персональных машин и личных дач, но на приличную зарплату 300 рублей и с пайками, за которыми, правда, нужно было тоже стоять в очередях. В одной компании новый знакомый спросил у меня: «Так это ты – начальников сын?» Вопрос сначала удивил меня (я никогда так себя не позиционировал), а потом возмутил. Тем более что исходил он от человека, который был сыном по-настоящему высокопоставленного номенклатурщика и внуком старого большевика, то есть из семьи, уже полвека жившей на лесном участке в стародачном месте за высоким забором и имевшей квартиру в Доме на набережной.
Вся эта волшебная химия стародачных частных владений была мне незнакома. Только потом я узнал, из чего она состоит и сколь несправедливо называли те дачи, на которых мы жили, «привилегиями». У них все было по-другому. Улица Ворошилова. Улица Кирова. Улицы Панфилова, Яблочкова, Баженова – вплоть до Орджоникидзе. Список утвержден и не менялся со времен культа личности, как, впрочем, и уклад. Но главная улица, как правило, заасфальтированная и пронизывающая их, потомков старых большевиков, поселки насквозь – Горького. Пародия на столицу.
В этих поселках бывают охранники. Убранство будки охранника состоит из нескольких элементов: две наклеенные на оконную раму голые женщины, поднимающие руки так, как будто они сдаются немцам: «Хенде хох!»; бугрящаяся масса «Московского комсомольца» с его невозможной версткой – символом хаоса; почему-то портрет всеми забытого генерала Лебедя, расположенный на почтительно-целомудренном расстоянии от сдающихся девиц; подборка журнала «Трезвость и культура» (конец 1980-х!), виден анонс: «Впервые в СССР – фрагменты из индийской „Кама-Сутры“»; журнал «Наука и жизнь» за 1970 год. Сам охранник сидит на завалинке и сосредоточенно, как трубач джаза Утесова, дует в папиросу «Беломорканал» (где взял?!), придавая ей ТТХ, годные для курения.