Порог чувствительности
Шрифт:
– Кочеткова, сердце, дыхание в норме? – Геннадий Тихонович тоже стал снимать перчатки. Сегодня они ему не пригодились.
– В норме… – Мила выглядела усталой, бледной.
– Переводи собаку на самостоятельное дыхание. Отключай аппарат.
Мила не двинулась.
– Ну что?
– Я боюсь…
– Отключай. Врач должен быть поувереннее, – Гена нащупал у собаки биение сонной артерии.
– Отключай!
– Ой…
Сучонка не двигалась.
Женя скорее почувствовал, чем увидел, как от волнения задержала своё дыхание Мила. Но вот она всё-таки выключила
– Милка! Ты ей скажи, как все анестезиологи говорят, выводя из наркоза: «Вы меня слышите? Отвечайте! Как вас зовут?» И похлопай её по щёчке», – громко, на всю группу сострил Куценко.
– Заткнись, – сказал Женя.
– Ну-ка, тихо там! – Нахмурился преподаватель.
Мила теперь, порозовев от волнения, держала Сучонку за лапу, не зная, что ещё нужно делать.
– Сели все на места, – скомандовал Гена. – С животным остаётся только Кочеткова. И ты, Яковлев, пока тоже садись. Собака сейчас должна прийти в сознание. Операция прошла успешно. Заканчиваем занятие. Завтра у нас будет следующая тема…
Сучонка повернула голову и раскрыла пасть. Вываленный в течение всей операции язык спрятался на минутку во рту и показался снова. С языка закапала пенистая слюна.
Мила ахнула и от неожиданности выпустила Сучонкину лапу.
– Это она чувствует боль, – сказала Наташа. – У меня старшая сестра – стоматолог. Так она говорит, что, когда больному больно или он сильно волнуется, слюна всегда пенится. Потому что выделяется адреналин. И из-за этого приходится расходовать много ватных тампонов и тогда ваты не хватает персоналу для своих секретных нужд.
Геннадий Тихонович хмыкнул и покачал головой.
– Всем спасибо и до завтра. Яковлев, неси собаку в виварий! Дежурные – приберите всё тут.
– У меня тоже все эти два часа адреналин выделялся, – сказала Мила, когда Женька снова завернул Сучонку в простыню и понёс к лестнице. – Только что пенистая слюна не капала.
Теперь от неё уже пахло не духами, а йодом и эфиром, и почему-то ещё мокрой собачьей шерстью, но Женьке и этот запах всё равно нравился.
– У меня тоже выделялся, – сказал он, хотя совсем не помнил, дышал ли он всё это время, и билось ли у него сердце. Мила, проводив его до вивария, спросила:
– Справишься?
– Угу, – кивнул он. Он прямо в простыне вернул Сучонку в клетку. Вокруг живота и спины у неё теперь белела повязка, и в повязке она выглядела ещё тоньше, меньше и слабее. Жене стало ужасно жалко её.
«Я вот ушёл, а ведь ей больно», – думал он, пока возвращался по лестнице в аудиторию.
На лекции Женька не усидел. В перерыв взял свою сумку и бегом побежал в виварий.
– Чего тебе? – недовольно спросил его всё тот же старик, когда Женька появился на пороге.
– Как моя собака?
– Известно как. Рвёт её. Всегда так после операции. Хочешь, иди посмотри.
Сучонка лежала на животе и судорожно вздрагивала всем телом, изрыгая скудную пенисто-розовую жидкость.
– Может, ей пить дать? – растерянно спросил Женя.
– Нельзя. На желудке ведь операцию делали. Пить теперь ей через капельницу пока не заживёт, – старик посмотрел на него сурово. – Разрезали, да и ладно…
– Нам Геннадий Тихонович сказал, что оценку поставит, только когда рубец заживёт.
– Да, – сказал старик и отошёл. – Оценку…
Сучонке было нечем рвать. Она ещё подёргалась какое-то время и затихла, сама повернулась набок. Женька взял табуретку и сел рядом с клеткой. Сам не зная зачем, протянул руку и погладил Сучонку. Она лежала, прикрыв глаза, и вдруг повернула голову к нему и лизнула его руку. Язык у неё был шершавый. Женька посидел возле неё ещё немного, потом встал, вытер руку о штаны, взял сумку и вышел.
Перевязки нужно было делать каждый день. Как Женя понял, Гена взял их на понт: никого из студентов больше он в виварии не видел, хотя операции на животных шли и в других группах. Это было ясно и по тому, как заполнялись прооперированными собаками другие клетки в боксе. Но он всё равно приходил к Сучонке. Кроме него перевязки делали старик и чернявая тётка. Когда он попадал в её смену, она даже угощала Женю молоком. Молоко выписывали не только для животных – собак, кошек и даже лабораторных крыс, но и для людей, за вредность. Но Женя не пил, брезговал.
А Сучонка стала его узнавать. Сначала, когда он подходил, она слабо виляла хвостом, а потом начала даже вставать в клетке на задние лапы и тыкаться мордой ему в руки, в живот. Однажды после перевязки, когда он наклонился поправить на ней повязку, даже умудрилась попасть ему в лицо языком – лизнула. Женя погладил её и стал скорей вытираться, а потом ещё зашёл в туалет и умылся – мало ли что.
«Что же она мне радуется? – думал он. – Я её перевязываю, ей ведь больно? Или правду говорят, что у собак понижен порог чувствительности?»
На пятый день, когда он удалял ей резиновые выпускники из раны (на всякий случай поставил, чтобы, если нагноение, стекал по ним гной) она действительно завизжала пронзительно, коротко, а потом, будто прося прощения, испуганно и униженно заглядывала ему в глаза.
«Значит, больно», – решил он.
Кормить Сучонку стали теперь жидкой кашей, сваренной на костях. Она ела жадно, глотала торопясь.
– Не жадничай, не спеши, – приговаривал старик, поднося к её клетке миску. – Кто его знает, как там тебе швы зашили…
– Я хорошо зашил, – сказал Женя, моя руки после перевязки под струёй холодной воды из старого металлического крана.
– Ну-ну, – бурчал под нос старик.
Жене хотелось принести что-нибудь Сучонке, но что он мог принести? Ели они с Самсоновым картошку и сало, а если кому-нибудь присылали, то и колбасу. Посылала продукты и Женькина мать, но было это не так уж часто, да и нельзя было сало и колбасу Сучонке.
В институтском буфете продавали пирожки с ливером, с повидлом и беляши. Беляши наверняка жарились в здоровенном чане на перегоревшем масле, но с голодухи студентам они казались очень и очень вкусными, вкуснее любых пирожков.