Порою нестерпимо хочется...
Шрифт:
И все же… и это была не вся Правда. …Слегка нахмурившись, Вив останавливается и поворачивается к нему; свет, льющийся изкухонного окошка, рельефно выделяет его лоб и скулы на темном фоне гор.
— Я знаю, родная, с кем ты можешь поболтать о книжках и фильмах…Зеленые глаза Хэнка загораются диким, почти детским огнем — тем самым, который она впервые увидела из-за решетки камеры, — и в какое-то мгновение ей кажется, что он говорит о том единственном человеке на свете, который ее действительно волнует, но вместо этого он произносит:
— И
— Она говорит — да, она попробует.
— Отлично. Просто гора с плеч. Пошли.
(Но о чем я не подумал, так это о том, что перекладывание своих проблем на другого еще не означает их исчезновения; иногда в результате ты оказываешься перед еще более сложной проблемой.)
— И может, ты забежишь к себе и наденешь какое-нибудь платьице к ужину, а? Ради меня?
— Она говорит — да, конечно — и следует за ним к двери…
Я знал, что есть другая, настоящая причина — менее конкретная, более абстрактная, тонкая, как паутина черной вдовы… И я знал, что она имеет какое-то отношение к тому чувству, которое я испытал, когда на обратном пути мы подобрали мистера Лестера Гиббонса — еще более грязного, если такое возможно, — чтобы перевезти его обратно.
— Стампер, — начал Гиббонс, после того как устроился и прочистил горло, избавившись от какой-то ужасной помехи в нем — вероятно, не туда проскочившей табачной жвачки, — я сегодня видел Биггера Ньютона из Ридспорта. Мы с ним вместе пахали на мостовой… грязная работка, для черных, доложу я тебе, — понимаешь? — для черножопых.
Хэнк смотрит на реку и ждет. Я замечаю, что, несмотря на небрежный, слегка нагловатый тон, руки у Гиббонса на коленях дрожат. Он то и дело быстро облизывает потрескавшиеся губы.
— …И Биг, он сказал… Не рассердишься? Это он говорил, я только стоял и слушал… Он сказал — Господи, как же он выразился? — а, вот: «Следующий раз, когда я встречу Хэнка Стампе-ра, я его так вздую, что он своих не узнает». Вот — так он и сказал!
— Он уже три раза пробовал, Лес.
— Ну! Можно подумать, я не знаю. Но дело в том, Хэнк, тогда ему еще и восемнадцати не было. Сопляк. Я ничего не говорю, только сейчас он подрос. А ты на три года постарел.
— Я буду иметь это в виду, Лес.
— Он сказал — то есть Биг, — что у вас с ним свои счеты. Что-то по поводу гонок, которые ты выиграл прошлым летом. Он говорит, что ты специально надел шипованную резину, чтобы песок слепил остальных. Биг здорово зол на тебя, Хэнк. Просто я подумал, что надо бы тебе сказать.
Хэнк искоса смотрит на Гиббонса, пряча улыбку.
— Я глубоко признателен тебе, Лес. — И, не отрывая взгляда от реки, с нарочитой небрежностью он наклоняется под сиденье за канистрой, трясет ее около уха и вливает остатки в бак. — Правда, признателен.
И только Лес собирается продолжить эту тему, как Хэнк одним движением сплющивает канистру, словно она сделана из алюминиевой фольги. Пальцы смыкаются с боков без всякого видимого усилия с его стороны. Словно металл утрачивает сопротивляемость. Теперь своим видом канистра напоминает металлические песочные часы. Хэнк подкидывает ее и швыряет в реку. Лес смотрит на это выпученными глазами. Хэнк вытирает руку о штаны. Этого театрального эпизода оказывается достаточно, чтобы оставшийся путь до берега Лес сидел молча. Но когда он вылезает на берег, похоже, ему еще что-то приходит в голову, и наконец он кричит:
— В субботу! Черт, совсем забыл. Хэнк, кто-нибудь из вас поедет в «Пенек» в субботу вечером? Захватите меня.
— Боюсь, что в эту субботу нет, Лес. Но если что, я дам тебе знать.
— Да? Точно? — Он явно обеспокоен.
— Конечно, Лес. Мы заедем за тобой, — заверяет его Джо довольно-таки немногословно для себя. — Обязательно. Может, даже и за Бигом заедем. Всех соберем в «Пеньке» устанавливать трибуны, продавать билеты и бутерброды. Такое никто не должен пропустить.
Лес делает вид, что не улавливает сарказма Джо.
— Замечательно. Здорово. Спасибо. Очень благодарен вам, ребята.
Потрясенный до глубины души, он направляется к изгороди, продолжая выражать через плечо свою неизмеримую благодарность. И вполне обоснованно. Разве ему не обещали поездку на предстоящий турнир, на котором пресловутый Биг Ньютон из Ридспорта будет встречаться с Хэнком Ужасным с намерением отнять у него слишком долго удерживаемую пальму первенства, а заодно и жизнь? И несмотря на все свое отвращение к Лесу, к его неуклюжим уверткам и тошнотворному двуличию, должен признаться, что я был на стороне его гладиатора и искренне желал поражения чемпиона. Мы с Лесом были заодно в этом деле, мы оба желали ему поражения хотя бы потому, что не могли потерпеть его дерзкого превосходства, — почему он надменно восседает на троне, когда мы барахтаемся внизу?
Но, лежа в постели и повествуя все это в потолок, я прекрасно осознавал, что я-то не Ньютон Немейский Лев, с целым перечнем схваток за спиной, и не Лес Гиббонс, которого удовлетворяет быть сладострастным зрителем, пускающим слюни при виде наносимых за него на ринге ударов и тычков. Моя роль в свержении кумира, в неизбежном его изгнании должна быть и пассивной и активной одновременно: пассивной, потому что мне хорошо известно — вступить в физическую борьбу с моим закаленным братцем слишком опасно: БЕРЕГИСЬ! — повторял мне мой внутренний счетчик, мой вечно бдительный дежурный, выкрикивающий ОГОНЬ! при первом запахе сигаретного дыма; активной же оттого, что для переживания катарсиса мне надо было стать частью одной из причин его падения. Я должен был бросить факел, держать нож. Моя совесть должна была быть замарана его кровью, настоящей кровью, чтобы она, как примочка, высосала гной столь долго лелеемой трусости. Я нуждался в питательном питье победы, которое укрепило бы меня и которого я так долго был лишен. Мне нужно было свалить дерево, которое затмевало мне солнце еще до того, как я был зачат. Мое солнце! — выло внутри меня. Солнце, под которым я должен был расти! и вырасти из чьей-то тени в себя! в самого себя! Да. И тогда — нет, ты послушай, — может быть, тогда, бедный последыш, — когда ты швырнешь факел! повергнешь героя! повалишь дерево! когда трон опустеет, а небо над головой расчистится, когда джунгли наконец станут безопасными для воскресных прогулок… может, тогда, ах ты доходяга с цыплячьим сердцем, спокойнее, спокойнее, может, тогда ты сможешь найти мужество, чтобы жить дальше с этим искореженным трупом, который лежит в тебе с тех пор, как она выбросилась с сорок первого этажа, который лежит в тебе и гниет с упрямством часового механизма. А если, мальчик мой, тебе не под силу это, так не лучше ли будет опустить планку… потому что этот часовой механизм работает без остановок. Вив поднимается наверх, в ванную. Она снимает блузку и моет лицо и шею. А потом, стоя перед зеркалом, вглядываясь в свое свежеумытое лицо и прикидывая — завязать хвост сзади или оставить волосы распущенными, — она замечает, что невольно пытается вспомнить, то же ли это лицо, что она целовала на прощание в Колорадо, или нет. И вправду, оно не могло сильно измениться с тех пор: морщин у нее не прибавилось — в этом климате, таком влажном, кожа хорошо сохраняется, и она выглядит гораздо моложе Долли, которая старше ее всего лишь на месяц… Но что такое с глазами — иногда они так странно глядят на нее? И неужто она действительно когда-то целовала эти чужие губы? Она не может вспомнить. Она отворачивается от зеркала, прикрывает блузкой грудь и идет к себе в комнату, решив, что Хэнк предпочел бы, чтобы волосы остались распущенными — длинными и болтающимися, как он говорит…