Портрет Баскома Хока
Шрифт:
Это сообщение мистер Брилл выслушал, обмякнув толстым лицом и от удивления разинув рот. Потом с нажимом сказал: — Итак, его надо накормить. Где вы намерены это сделать?
— Позвольте, сэр, — встревожился дядя, — я же объяснил: мы пойдем в скромное, но превосходное заведение в подвальном этаже вот этого самого здания.
— Позвольте, Преподобный, — протестующе сказал Брилл, — вы, конечно, шутите, что собираетесь повести племянника туда! По-моему, речь шла о том, чтобы накормить человека.
— Мне кажется, — язвительно сказал дядюшка, — что за этим туда и ходят. Мне совсем не кажется, что туда ходят
— Если вы пойдете туда, — сказал Брилл, — вас там как раз побреют, и не только побреют, но еще заживо оскальпируют. А вот накормить — этого там нет. — И, бурно расхохотавшись, он откинулся на спинку стула.
— Не обращай внимания, — брезгливо проскрипел дядя. — Я всегда знал, что эта низкая и пошлая душонка все обращает в смех, даже самое святое. Поверь мне, сынок: это во всех отношениях прекрасное место. А иначе, — грозно бросил он Бриллу и остальным, — как бы я помыслил вести его туда? Как бы я вообразил вести племянника, сына собственной сестры, в такое место, которое не одобряю целиком и полностью? Да ни за что на свете! — взревел он. — Ни за что на свете!
И мы пошли, провожаемые гоготом Брилла и его напутствием мне в спину: — Не горюй, сынок! Когда разделаешься с тараканьей тушенкой, возвращайся сюда, и я поведу тебя кормить.
Хотя Брилл обожал вот так поддевать и просто дразнить дядюшку, в душе он питал к нему смиренное, уважительное и восторженное чувство; он уважал его незаурядный ум, в глубине души его трогало то обстоятельство, что дядя был в свое время служителем слова божьего и проповедовал во многих молитвенных домах.
Больше того, всякий раз склоняясь и благоговея перед дядиной просвещенностью, горячо рекомендуя клиентам его глубокие познания, Брилл лучился какой-то трепетной, отеческой гордостью, словно Баском доводился ему сыном и на его таланты нужно каждую минуту открывать человечеству глаза. Чем он, собственно говоря, и занимался. Нервируя Баскома, он рекламировал его ученость перед совершенно незнакомыми людьми, впервые переступившими порог его конторы, побуждал дядю показать себя, «загнуть эдакое словцо». И его вполне устраивало, если дядя злобно и презрительно огрызался: только бы он при этом «загнул словцо». Однажды явился возобновить отношения пропадавший тридцать пять лет друг детства, и Брилл, расписав дядины совершенства, серьезнейше заверил пришельца: — Не сомневайся, Джим: нужен профессор, чтобы понять Преподобного целиком, а не наполовину. Простой — его не поймет. Ей-богу, правда! — поклялся он, видя недоверчивость Джима. — Преподобный знает слова, каких наш брат и не слыхивал. Каких даже нет в словаре. Правду говорю! А он их вовсю употребляет, — победно кончил он.
— Любезный, — остужающе процедил дядя, — что вы несете? Вы же урода нам представили, отрыжку природы. Чтобы мудреца нельзя было уразуметь… Чтобы грамотный человек не мог объясниться с людьми… Чтобы эрудит, подобно бессмысленной твари, вел темное, бессловесное существование… — Дядя зажмурил глаза и презрительно засмеялся в нос. — Хм-хм-хм! Вы законченный болван! — смеялся он. — Я всегда знал, что ваше невежество безгранично, но я не предполагал, что с ним потягается — нет, превзойдет его! — ваш кретинизм!
— Слыхал? — ликующе взывал Брилл к приятелю. — Что я тебе говорил? Вот словцо так словцо, Джим, и один Преподобный знает, с чем его едят, в словаре его нет!
— Нет в словаре! — возопил дядя. — Господь всемогущий, сойди и дай язык этому кретину, как во время оно ты сподобил им его валаамову подругу!
Или еще: за своим столом Брилл ведет с клиентом задушевный, осторожный, конфиденциальный разговор, каким обыкновенно завершается предварительное соглашение. На сей раз в покупатели набивается итальянец: он ерзает, как на угольях, на краешке стула, а великий человек заклинающе тянется к нему всей своей чудовищной массой. Глухой и настороженный голос итальянца нет-нет и прервет занудливо-увещевающее гудение Брилла. Итальянец сидит оцепенело, нескладное большое тело мается от неудобств тяжелого выходного костюма, волосатые большие пальцы с тупыми ногтями судорожно обжимают колени, из-под спутанных усатых бровей настороженно постреливают карие глаза. Вот он еще поерзал, потер для смелости колени и с заискивающе недоверчивой улыбкой спросил: — Сколько вы хотите?
— Сколько мы хотим? — развязно повторил Брилл, заводя свое горловое воркотанье. — А сколько у вас есть? Мы вас, предупреждаю, обдерем как липку! Мы хотим не «сколько», а все, что у вас есть! — И он с хохотом откинулся на спинку стула. — Верно, Преподобный? — адресовался он к вошедшему дяде. — Мы хотим не «сколько», а все, что у вас есть! Такой у нас максимум! И на проспектах надо его напечатать! Как вам кажется, Преподобный?
— Хм? — рассеянно отозвался дядя со своего закутка.
— Я говорю, я придумал для нас максимум.
— Что придумал? — как бы не доверяя услышанному, презрительно переспросил дядюшка.
— Максимум.
— Да не максимум, — с досадой воскликнул дядюшка. — Это совсем другое слово, — процедил он. — Культурный человек не скажет: придумал максимум. Это неправильно! — взорвался он. — Так скажет только невежда. Нет и нет! — отмел он окончательно. — Так не говорят! Решительно и бесповоротно!
— Ну ладно, Преподобный, — сказал притихший Брилл. — Вам видней. Как правильно-то будет?
— Придумал максиму! — огрызнулся Баском. — И никак иначе! Любой дурак это знает!
— Какого черта! — заспорил уязвленный мистер Брилл. — Я же так и сказал!
— Не-е-т! — ядовито отозвался Баском. — Отнюдь не так! Вы сказали: придумал максимум, а правильное слово: максима. Оно и пишется иначе, — кольнул он побольнее.
— Как оно, интересно, пишется? — спросил мистер Брилл.
— А так и пишется: максима, — объявил Баском. — Ныне, и присно, и во веки веков. Аминь! — апостольски возгласил он. И в восторге от собственного остроумия он зажмурил глаза, топнул ногой и рассмеялся в нос.
— Ладно, — сказал Брилл, — плевать, как это пишется, важна суть: мы хотим не «сколько», а все, что у вас есть. И на этом стоим!
И Брилл действительно стоял на этом — открыто, не таясь и без уверток. Он зубами держался за свое — и не упускал чужого. И эта ненасытность, эта грубая неприкрытая алчность не отпугивала, а привлекала людей, внушала им неколебимую веру в личную и деловую порядочность Брилла. Возможно, это происходило оттого, что скрытность была не в натуре этого человека: свои планы он выкладывал всем и каждому, захлебываясь от брани и смеха, и всякий после такого представления уходил с уверенностью — вроде этого итальянца — в том, что Брилл — «душа-человек». Даже дядя, то и дело каравший коллегу презрением и сарказмом, и тот питал к нему своеобразное уважение, какую-то вымученную симпатию: в разговоре со мной он, случалось, вспоминал то или иное высказывание Брилла — и знакомая гримаса отвращения искажала его крупной лепки чуткое лицо, и вынужденный смех надсадно выкашливался через его замечательное нюхало и рот с ненадежной преградой из нескольких лошадиных зубов.