Портрет Баскома Хока
Шрифт:
Забавно, но из сослуживцев лучше всех понимал и уважал дядюшку не кто иной, как Джон Т. Брилл. Мистер Брилл был колоссально слеплен из простейших желаний и страстей, с неукротимостью Миссисипи хлестало из его уст полноводное сквернословие, без него он был так же немыслим, как кит в болотце, и он поносил все и вся, едва открыв рот, без умысла и безотчетно, и все-таки в обхождении с дядей его брань принимала отвлеченный характер, окрашивалась оттенком уважительности.
Он мог, например, сказать ему:
— Черт побери, Хок, вы не подыскали правооснования для того молзенского барахла? Малый названивает мне каждый день насчет
— Какой малый? — уточнит дядя. — Из Оксфорда?
— Нет, — скажет мистер Брилл, — другой, из Дорчестера. А что мне сказать этому — если правооснования не имеется?
Пошлое и характерное для него словоизлияние, но лично дядю оно как бы не задевает — ведь есть большая разница между «черт побери» и «черт вас побери». С другими своими подчиненными Брилл не миндальничал.
Брилл был громадина: шесть футов и два-три дюйма росту и под триста фунтов весу. Он был совершенно лыс, атласно отливала розовость черепа; румяное полнолуние щекастого лица убывало к макушке. Похабство, празднично распиравшее его, рябило обстоятельно-вескую, зычную погудку его голоса; похабство настолько вошло в его жизнь, настолько стало естественной для него формой самовыражения, что осуждать его бессмысленно. Он употреблял ограниченный круг постоянных эпитетов — к слову сказать, так же поступал Гомер, и, как Гомер, Брилл не видел оснований заменять хорошо зарекомендовавшее себя слово каким-нибудь другим.
Хоть и срамник, Брилл был человек простодушный. Рядом со своими служащими он, как и мой дядя, казался выходцем из какого-то допотопного времени, яркого и крупного, и наверно, потому между ними были и духовное родство, и понимание, чего у тех не было в помине. И Фридман, и дочка Брилла Мюриэл, и Уорд — они принадлежали сонмищу людскому, тем неисчислимым ордам, что, неостановимо умножаясь, заполняют собой улицы жизни, протекая серыми, незапоминающимися массами. А Брилл и дядя Баском оставались собой и среди тысячи, и среди миллиона народа: увидев их в толпе, на них оглядывались, а поговорив с ними, их запоминали на всю жизнь.
Сегодня редкость — встретить человека, который выявлял бы себя с такой полнотой и убежденностью, как Брилл, — исчерпывающе полно и без тени сомнения или замешательства. Правда, проявлял он себя в основном двояко: непристойностью речей и взрывом оглушительного, обвального хохота, этим выплеском мироощущения, кульминации и предела его выразительных средств.
И пусть других забавляла его вдохновенная похабщина, но дядя Баском от нее, бывало, сатанел. В таких случаях он либо тут же уходил из конторы, либо в бешенстве ретировался в свой пенал, захлопывал за собой дверь, сотряся тонкую перегородку и потревожив двадцатилетнюю пыль, и с минуту судорожно кривил губы, конвульсивно искажал лицо и поматывал костлявой головой и уже потом потрясенно, страдальческим голосом шептал: — Ах, беда! Беда! Беда! И в словах, и в делах — хам и пошляк. Возможно ли, — ужасался он, — чтобы воспитанный, порядочный человек говорил такое при людях? При собственной дочери?! Ах, беда! Беда! Беда!
В наступившей тишине дядя еще тряс головой сокрушенно и подавленно, когда через комнату от него Брилл звонко щелкал человечество по носу и заходился гортанным смехом. И если позже дяде требовалось перемолвиться с ним по делу, он рывком распахивал дверь, решительно направлялся к его столу, держа руки на пояснице, и с застывшей брезгливой гримасой говорил: — М-м, сэр… Полагаю, можно заняться делами, — тут его голос набухал желчью, — если вы уже отмолились своим богам.
— Какое, Преподобный! — ревел в ответ Брилл. — Я еще и не начинал.
И, громыхнув стенающим хохотом, от которого вздрагивали оконные стекла, он в полном изнеможении откидывался всем своим чудовищным весом на спинку скрипнувшего винтового стула.
Безусловно, он любил поддеть дядюшку — и буквально по любому поводу. Если, к примеру, Баскома угощали сигарой, Брилл якобы простодушно замечал: — Вы, конечно, не станете ее курить, Преподобный?
— Отчего же нет? — парировал дядя Баском. — Для чего еще она предназначена?
— Так-то оно так, — отвечал Брилл, — только не вам напоминать, как их делают. Мне вообще странно, что вы взяли ее в руки после поганого испанца, который извалял ее в своих лапах и еще всю обслюнявил — так это делается.
— A-а, — отмахивался дядя. — Не говорите чего не знаете. Чище хорошего табака ничего нет. Благородная, здоровая культура. Никаких сомнений.
— Тогда, — говорил Брилл, — я начинаю понимать. Век живи — век учись. Преподобный, и сейчас вы меня опять просветили: если задаром, то это сама чистота, а если за деньги, то вонь и мерзость. — Он с минуту весомо размышлял, и в громадной его глотке начинало побулькивать. — Черт побери! — заключал он. — А ведь это не только к табаку приложимо. Отнюдь не только!
Или такой случай. Однажды утром дядя зловеще прокашлялся и объявил мне:
— Вот что, Дэвид, сынок: сегодня ты будешь со мной обедать. Безусловно и несомненно! — Новость озадачивала, поскольку прежде, когда я приходил к нему на службу, он никогда не звал меня обедать, хотя у него дома я обедал множество раз. — Да, сэр, — продолжил он категорическим и довольным тоном, — я все продумал. В подвальном этаже этого здания есть великолепное заведение, скромное, разумеется, но там чисто и в высшей степени пристойно. Хозяин — джентльмен ирландских кровей, я знаю его много лет. Благороднейшая нация. Никаких сомнений.
Это было из ряда вон выходящее событие: чтобы дядя пошел в ресторан? — я недоумевал. Приняв решение, Баском вышел из своего закутка к коллегам и с величайшим удовольствием огласил свои соображения.
— Да, сэр! — сочно почмокав губами, внятно объявил он собранию. — Мы войдем, усядемся, как положено, и я дам соответствующие распоряжения кому-нибудь из прислуги, — на этом слове он так аппетитно зачмокал губами, что мой рот налился слюной и в животе сладостно заныло. — Я ему скажу: «Вот мой племянник, новоиспеченный студент Гарвардского у-ни-вер-си-те-та, — он опять дурманяще зачмокал губами. — Да, сэр! — скажу я. — И посему обслужите его безоговорочно, безотлагательно, безусловно и, — выкрикнул он, потрясая костлявым пальцем, — безупречно!» А себе, — сник он, — я ничего не возьму. Сохрани меня бог! — презрительно фыркнул он. — Я брезгаю притронуться к их стряпне. Хоть озолотите. Я сон потеряю, если оскоромлюсь у них. А ты, сынок, — отнесся он в мою сторону, — ты получишь все, что пожелает твоя душа, — все! — Длинными руками он очертил в воздухе круг, потом закрыл глаза, топнул ногой и рассмеялся в нос.