Портрет Баскома Хока
Шрифт:
— Садитесь, молодой человек. Хочешь кататься — сперва накорми шофера.
И он сел, и нас накормили изумительным ужином. В ресторане подавали сочные отбивные, обжаренные в масле, и толстенные бифштексы, и совершенно обворожительные были устрицы и крабы.
Конечно, был, в общем, не сезон, но мы начали с устриц и шампанского. Молодой человек, я думаю, совсем не привык пить. Папа все подливал ему, и он дико опьянел. Страшно был смешной, все твердил о своей ответственности.
— Жуткая ответственность, ведь от тебя зависит столько жизней, — он сказал. А папа опять ему подливает. — Минутное колебание в решительную минуту — и все пропало.
— Золотые слова, — сказал папа, а сам опять ему подливает.
— Надо
— Именно, сынок, — сказал папа. — Уж теперь-то ты будешь твердый. Просто каменный будешь.
Мистер Гейтс и отец Долан так хохотали, что у них даже слезы потекли. Ох, нам страшно весело было тогда, и все так невинно было.
Потом мы все собрались уходить, и я, в общем, дико волновалась: бедный мальчик еле держался на ногах, и я не знала, что с нами будет. Папа был такой веселый, возбужденный, он так разошелся, в глазах чертики прыгали, он запрокидывал голову и хохотал, на весь ресторан было слышно.
Отец Крис О'Рок назавтра служил мессу, и он ушел, а отец Долан остался с нами. Мы все вышли, и папа с мистером Гейтсом волокли молодого человека, и за нами вышел весь ресторан, и мистер Гейтс сказал, чтоб я садилась впереди, с шофером. Господи, и гордилась же я! А папа и мистер Гейтс и отец Долан сели сзади. Уж и не знаю, как они туда втиснулись, машина была страшно маленькая — я думаю, папа сел к отцу Долану на колени. Ну да! Так и было, я вспомнила.
И все кричали ура, когда мы тронулись. Актеры проводили нас за дверь и смотрели нам вслед, когда мы двинулись в лиловую, бархатную темноту, я как сейчас помню, я оглянулась и увидела их улыбки, сделанные лица, веселые маски, их тоскливые, загнанные глаза. Они кричали пале разные смешные глупости, спрашивали, какова его последняя воля, и Де Вольф Хоппер тоже был тут, и он бегал, изображал лошадь, и ржал, и пытался залезть на фонарь. Ох, какой восторг!
И мистер Гейтс сказал:
— И куда же мы, Джо?
И папа сказал:
— На край света, только без остановок!
Потом папа сказал молодому человеку, который сидел за рулем:
— Сколько миль она может сделать, сынок? — И молодой человек ответил:
— Она спокойно делает двадцать миль.
— Когда с горки? — сказал папа, просто чтоб его поддразнить, и мы поехали, и — господи! В каком я была восторге! Мне казалось, мы летим. Наверно, он выжимал двадцать миль в час, но это тогда казалось, как сейчас сто, и мы обогнали конного полицейского, и лошадь испугалась, шарахнулась было в сторону, и — господи! Он так разозлился. Погнался за нами галопом, орал, чтобы мы остановились, а папа только хохотал как безумный и кричал:
— Вперед, вперед, сынок! Никакой на свете лошади тебя не догнать!
Но молодой человек испугался и затормозил, и тогда полицейский подскакал и стал говорить, что это, мол, за безобразие и где мы находимся, и буквально хотел всех нас взять под арест за то, что мы в такой час нарушаем порядок «этой штукой». Он все ее называл «эта штука», и таким презрительным тоном, и я ужасно на него рассердилась, мне казалось, она такая красивая, она была выкрашена в роскошный темно-красный цвет, ее прямо съесть хотелось, и я страшно разозлилась, что он говорит о ней в таком тоне.
Сама не знаю, почему я разозлилась, но думаю, потому, что машина мне вообще не казалась «штукой», вещью не казалась. Уж и не знаю, как бы тебе объяснить, но машина была почти как странное, и красивое, и живое созданье, которого мы раньше не знали и которое вдруг прибавило нашей жизни какой-то новой радости, прелести, теплоты. Да, я думаю, так оно и было с теми первыми машинами. Каждая будто отличалась от всех остальных, каждая будто имела свое собственное имя, свою собственную жизнь и характер, и хоть я понимаю, теперь бы они выглядели грубыми, и смешными, и старомодными, но тогда все было иначе. Мы раньше не видали, не знали машин, только про них мечтали, только слыхали об их существовании, и вот я ехала на машине, и это казалось невероятным, но и восхитительно реальным и странным, как и все прекрасное на свете, когда оно случается с тобою в первый раз. Машина была для меня сказочной, будто она явилась с другой планеты, с Марса, и все равно, когда я ее увидела, мне показалось, будто я всю жизнь ее знала, и она будто была связана с этим днем, и часом, и годом, и как-то была частью всего, что происходило в ту ночь, — связана с папой, и со священниками, и с мистером Гейтсом, и молодым механиком, и со всеми загнанными актерскими лицами, со всеми песенками, которые мы в тот год распевали, со всем, что мы говорили и делали, со всем этим странным, невинным, и утраченным, и давним.
Я так хорошо помню, как выглядела эта старая машина, что могла бы с закрытыми глазами ее тебе нарисовать. Помню ее роскошный темно-красный цвет, большие блестящие вороненые фары, дверцу, которая открывалась с круглого толстого заду, и все эти чудные, возбуждающие запахи — крепкий, уютный запах толстой кожи, и запахи бензина и смазки, такие крепкие, и теплые, и острые, что они будто пронизывали восторгом и трепетом все на свете, словно сулили потихоньку что-то странное и чудное, что вот-вот случится и связано с этой ночью, и с тайной, и с радостью жизни, и с восторгом лиловой темноты, как связаны с ними все запахи цветов, и листьев, и земли, и трав.
Вот почему, наверно, я разозлилась, когда полицейский назвал машину «эта штука», хотя тогда я сама не знала, почему я разозлилась. Полицейский, кажется, всерьез хотел нас задержать, но тут папа встал с колен отца Долана, и когда полицейский увидел отца Долана, он, конечно, тут же сделался шелковый. И мистер Гейтс с ним поговорил и дал ему денег, а папа с ним пошутил и рассмешил его, а потом папа показал ему свой полицейский значок и спросил, знает ли он Джейка Дитца из полицейского управления, и сказал, что он лучший друг Джейка Дитца, и что тут было с полицейским, и я так гордилась!
И он сказал, чтоб мы все отправлялись в Центральный парк подобру-поздорову и катались сколько влезет, но его, мол, самого в такую штуку не затащишь, она же в любой момент может взорваться, и где вы все будете тогда? И папа сказал, мы все будем в раю, и даже со своим собственным священником, и нас примут без бюрократической волокиты, и нам это так понравилось, мы так хохотали, и полицейский хохотал, а потом он стал хвастать своей лошадью. Господи, лошадь у него действительно была прекрасная, и он говорил — нет уж, ему только лошадь подавай, и никогда им не сделать такую штуку, чтобы она бегала быстрее лошади. Бедняжка! Что бы теперь он сказал!
И папа его поддразнивал, он говорил, что настанет время, когда лошадь можно будет увидеть только в зоопарке, а тот ему в ответ, что тогда машину можно будет увидеть только на свалке, и папа сказал: «Мы анахронизмы — вот наша беда». И полицейский сказал — ладно, это не по его части, но он нам желает удачи и надеется, все мы останемся живы.
И он повернул, а мы въехали в Центральный парк, и припустили на всей скорости, и стали взбираться в гору, и тут-то мы и сломались, точно как предсказывал полицейский. Я думаю, молодой человек слишком много выпил, он дико был возбужден, во всяком случае, мы увидели на горе впереди нас пролетку, и он крикнул: «Внимание, сейчас я их обгоню!» — и что-то такое сделал машине, и как раз когда мы их догнали и хотели обогнать, она закашлялась, захлебнулась и стала. Ох, мы слышали, как те, в пролетке, хохотали, и один оглянулся и нам что-то крикнул насчет зайца и черепахи. И я так на них сердилась, мне так было обидно, так жалко нашего шофера, а папа сказал: