Портрет художника в щенячестве
Шрифт:
Мы ехали на две недели в Россили, в поля над пятимильным плавным лукоморьем. Сидни и Дэн там уже были прошлым летом, вернулись черные, понабрались выражений, без конца рассказывали про танцы ночью у костра, про песни в постелях до зари, про то, как пристарковатые девчонки из училища под гогот мальчишек нагишом загорали в скалах. А Джордж пока больше чем на одну ночь из дому не отлучался. Да и то, как он однажды признался мне в выходной, когда дождь лил ливмя и делать было нечего, и мы торчали в бане и до посинения гоняли его морских свинок вдоль лавок — и то не далеко
— Далеко еще? — спросил Джордж, тайком запихивая поглубже в сверток подтяжки и носки и провожая жадным взглядом зеленые поля, убегающие вдаль так, будто наш грузовик — и не грузовик вовсе, а плот с мотором на океанских волнах. Джорджа буквально от всего тошнило, даже от лакричных лепешек и шербета, и только я один знал, что летом он носит подштанники, на которых вышита красными нитками его фамилия.
— Далеко-далеко, — сказал Дэн.
— Тысячи миль, — сказал я. — Россили в Соединенных Штатах. Мы устроимся на скале, которую колышет на ветру.
— Прикрепим её к дереву.
— Кашлик на такое дело пожертвует свои подтяжки, — сказал Сидни.
Грузовик взвыл на повороте.
— Оп-ля! Чувствуешь, Кашлик? На одном колесе! — А под нами, за полями и фермами, пуская на дальнем краю пушистый пароходный дымок, уже рассверкалось море.
— Видал, море внизу как сверкает, а, Дэн? — сказал я.
Джордж Хупинг притворился, что не замечает скользкого крена нашей крыши, устрашающей малости моря в далеком низу. Вцепившись в поручни, он сказал:
— А мой папа кита видел.
Он начал уверенно, но моментально сник. Надтреснутый дискант, в потугах нас убедить, сломался в неравной борьбе с ветром. Я понял — он сочиняет что-то такое, чтоб у нас волосы встали дыбом и проклятый грузовик встал бы как вкопанный.
— Твой отец травник. — А дымок на горизонте кучерявился белым фонтанчиком, и кит его выпускал через нос, свой черный нос, нос накренившегося парохода.
— И где он его держит, а, Кашлик? В бане?
— Он его в Мадагаскаре видел. У него клыки — вот как отсюда до… до…
— Как отсюда до Мадагаскара!
Но крутой подъем прервал начатый рассказ. Джордж забыл о подвигах папаши — нудного маленького человечка в ермолке и альпаковом пиджачке, день-деньской, бубня, простаивающего в набитой травами лавке, где страдающие радикулитом старцы и попавшие в беду девицы в сумраке ждали его консультаций — и, не отрывая глаз от несущейся на нас громады, ухватился за меня, за Дэна.
— Скорость пятьдесят миль!
— Тормоза отказали, Кашлик!
Как он метнулся от нас, как вцепился обеими руками в поручни — он тянул, он дрожал, он ногой пинал стоящий сзади ящик — и он провел грузовик за поворот, мимо каменного забора, вверх, по более пологому склону, к воротам развалющей фермы.
Сразу, от самых ворот вниз, к пляжу, сбегала тропа. Был прилив, и мы слышали плеск моря. Четыре мальчика на крыше — высокий, смуглый, с правильными чертами и речью, хорошо одетый, светский человек; с красными цевками, торчащими
Я помогал Дэну разгружаться, пока Сидни расплачивался с водителем, а Джордж бился с калиткой, заглядевшись на отделенных ею уток. И грузовик укатил.
— Давайте построим палатки возле дерева! — сказал Джордж.
— Поставим, — сказал Сидни, отпирая для него калитку.
И мы их поставили — в уголку, от ветра подальше.
— Кто-то должен разжечь примус, — сказал Сидни, и, после того как Джордж обжег себе пальцы, мы уселись возле спальной палатки и говорили про автомобили и радовались, что мы на воле, вместе; мы лениво наслаждались, и все мы помнили, что море плещет о скалы совсем близко внизу и потом откатывает и катит вдаль, а завтра мы будем купаться, играть в мяч и, может быть, мы встретим трех девочек. Старшая — для Сидни, самая некрасивая — для Дэна, самая младшая — для меня. Джордж, разговаривая с девочками, разобьет очки. Слепой как крот, он будет вынужден уйти и наутро скажет: «Простите, что вас бросил, я одно дело вспомнил».
Был шестой час. Папа с мамой кончили пить чай; убрали со стола тарелочки со знаменитыми замками. Папа с газетой, мама с моим носком в неясной сизой дымке уплывали наискось влево, в гору, на какую-то дачу и оттуда слушали дальние детские возгласы над теннисным кортом и думали о том, где и что делает их сын. А я был сам по себе, с друзьями, в поле, жевал былинку и говорил: «Демпси сделает его одной левой» — и думал про то, как огромный кит, которого никогда не видел отец Джорджа, взбивает морскую гладь или горой уходит вниз, под воду.
— Спорим, я первый поле перебегу!
Мы с Дэном побежали по коровьим лепешкам, Джордж пыхтел сзади.
— Пошли к морю.
Сидни — в защитных шортах, как воин — провел нас через плетень с одного поля на другое, ниже, в лес и, по вереску, на опушку, к краю обрыва, где дрались возле палатки двое здоровенных малых. Один другого, я видел, укусил за ногу, ловко, свирепо они надавали друг другу по морде, один увернулся, другой наскочил, уложил его ничком. Я узнал Паяльника и Черепушку.
— Привет, Паяльник, Черепушка! — сказал Дэн.
Черепушка завел руку Паяльника за спину, разок-другой её дерганул и, улыбаясь, поднялся.
— Привет, ребята! Привет, Кашлик! Как твой папаша?
— Спасибо, хорошо.
Паяльник лежа щупал ушибленные кости.
— Привет, ребята! Как ваши папаши?
Они были больше и хуже всех в школе. Каждый божий день они ловили меня до уроков, совали в мусорную корзину и корзину ставили учителю на стол. Иногда мне удавалось выбраться, иногда нет. Паяльник был тощий, Черепушка толстый.
— Мы разбили лагерь на Баттонс-филд, — сказал Сидни.