Портрет убийцы
Шрифт:
Тем не менее я должен найти способ вернуть тебя в те дни, хоть и искусственно. Ты как-то должна все понять.
Я стою на суку, обхватив рукой ствол, который служит мне якорем. Подо мной сто сорок пять детей в зеленой форме собираются в непрерывно меняющиеся стайки на площадке для игр. Дети бегают, прячутся, сплетают руки, смеются, кричат, поют. Девочка Мэри Скэнлон подобна паре десятков других, разбросанных по периметру, — тут они висят на ограде, там стоят, прижавшись спиной к стене, составляя тихую, внимательную аудиторию для большинства. Они смотрят, им хотелось бы поучаствовать, но они никогда этого не делают. Больше всего они жаждут не привлекать внимания. Без друзей, брошенные, робкие, они — естественные
Я вздрагиваю от звона колокольчика. Миссис Макгилливери выходит из учебного блока. Девочки, окруженные серебристыми облачками дыхания, спешат построиться. В двойные двери здания, толкаясь, входят умные, смекалистые, спортсменки, тупицы. Когда последняя из них исчезает из виду, вновь раздается звон колокольчика — пестик сильнее ударяет о стенки, звон металла колышется, как мираж. Из дальних уголков появляются другие девочки, останавливаясь, не спеша. Я мысленно подгоняю их, не могу понять их лени. Они бесконечно долго проходят расстояние в десяток ярдов Наконец добрались до двери. И, пригнувшись, проходят мимо миссис Макгилливери, которая с нескрываемой иронией придерживает открытой дверь. А свободной рукой похлопывает каждую проходящую по затылку. Последней идет Мэри Скэнлон. Я увидел, как замялась миссис Макгилливери. Потом опустила и на ее голову руку. От прикосновения учительницы девочка съеживается. Голос миссис Макгилливери долетает до меня, пронзительный, с шотландским акцентом:
— Мэри Скэнлон, это совсем на тебя не похоже! Входи же, и быстро!
Прошло десять минут первого урока. Я сижу высоко среди балок классной комнаты, где учится Мэри. Стены ее украшают монтажи из гофрированной бумаги, рисунки пастелью, плоды осенних занятий, которые, насколько я понимаю, состояли в аранжировке засохших цветов и сморщенных листьев. Подо мной двадцать юных головок склонились над учебниками. Своим орлиным взором я вижу, как некоторые из них путаются в орфографии. Мне бы хотелось помочь, но я не могу. Я всего лишь наблюдатель. Одна девчушка вдруг выпрямляется, поднимает руку, кончики пальцев указывают в мою сторону. На мгновение мне кажется, что меня раскрыли. Однако ее трепыхания, ее ерзанья по стулу не похожи на неотложную нужду. Учительница тоже это замечает. Она с тяжелым вздохом идет по проходу. Сегодня утром Мэри Скэнлон явно испытывает терпение миссис Макгилливери. Девочкам восемь-девять лет, и время от времени с ними случается беда, но такого никогда не бывало с Мэри. Никогда. Учительница хватает девочку за руку, приподнимает с места.
— Продолжайте работать — и чтоб тихо!— командует она остальным.
Мне б хотелось остаться, посмотреть, как будет выполняться ее указание, но я должен выйти.
Уборная занимает длинную узкую комнату. Я осторожно балансирую на перегородке между двумя кабинками. Подо мной миссис Макгилливери снимает с Мэри перепачканную юбку. Учительница поджала губы, и я ее не виню. Это не самое приятное занятие. Толстая зеленая шерсть падает на пол, с легким шлепком опускается на белый кафель. Я смотрю как завороженный на ее складки, на эту бесформенную массу. Когда я снова перевожу взгляд на учительницу, она стоит застыв, словно охваченная внезапной болью. Я слежу за ее взглядом, и глаза мои останавливаются на белых колготках Мэри. Хлопок стал малиновым.
Мэри Скэнлон, Мэри Скэнлон, она села на сиденье без трусов.
Я не уверен. В девять лет ненормально рано становиться женщиной? Это преждевременное половое созревание? Я возвращаюсь мыслью к собственным школьным годам, пытаюсь припомнить, когда девочки, отправляясь в уборную, начинали брать с собой мешочки или пеналы. Нам было тогда, должно быть, лет двенадцать. Это было, безусловно, уже в средней школе. Точно вспомнить я не могу, но знаю, что мне было больше девяти. Тем не менее я сочувствую школьной медсестре. Откуда ей знать? Она снова и снова спрашивает: «Это у тебя менструация?» Мэри молча сидит на стуле, орошая кровью подложенное под нее полотенце.
Появляется школьный секретарь с личным делом Мэри. В итоге бурной деятельности выясняется номер ее домашнего телефона. По счастью — или к несчастью — у меня обостренный слух. Разговор с горничной-филиппинкой отзывает черным юмором. Я тоже способен лишь понять, что мать девочки находится в Париже. Я готов был поддержать няню в суде, если она скажет, что неоткуда ей достать рабочий телефон отца Мэри.
Явился школьный врач. Это терапевт, которого содержат управители и очень редко вызывают. Он раздосадован тем, что его оторвали от утренней операции. Я тоже уже устал. У меня затекли ноги, которые я подобрал под себя, сидя в узком пространстве между верхом стенного шкафа и штукатуркой потолка. Тем не менее с прибытием доктора появилась надежда на скорое избавление. Быстро проверят наружный половой орган — буквально, срамную его часть, — и все станет ясно.
О нет, ничего подобного! Надоело мне заниматься Мэри. Она истерически противится, кричит: «Нет!», не дает разжать ноги. Он же все-таки доктор! У меня возникает подозрение, что она выжимает все из создавшейся ситуации, наслаждается всеобщим вниманием. А врач не оставляет попыток. Лицо его покрывается потом. Наконец с помощью медсестры и секретаря ему удается раздвинуть ноги Мэри. Моему непросвещенному глазу ясно, что тут мало чем можно помочь. Ноги девочки в красно-бурых кровяных потеках — частично кровь засохла на коже, местами образовалась короста. Венерин холмик — белый, без волос. К моему удивлению, доктор выпрямляется и говорит медсестре:
— Ее следует отправить в больницу.
— Значит, это не менструация? — спрашивает медсестра, и, невзирая на мои сомнения, я еле удерживаюсь, чтобы не выкрикнуть тот же вопрос. Будь это менструация, все было бы куда проще для всех.
— Нет, — говорит доктор. — Если, конечно, в наше время девочки не начали менструировать через прямую кишку.
Я решаю задержаться в школе. Возможно, мне так кажется, но над зданием повисло предвестье беды. На спортивной площадке в полуденную перемену царит необычная тишина, в комнате для преподавателей — молчание. В полдень к воротам подъезжает женщина-полицейский. Из окон каждой классной комнаты смотрят, как она идет к главному входу. Тогда я этого еще не знал, но в больнице мнение единодушно: никто никогда еще не видел такого разрыва ткани от запора. Случайно — или специально — что-то травмировало этот участок тела. Девочка не может — или не хочет — говорить, поэтому необходимо расспросить ее одноклассниц. Известно ведь, какими жестокими могут быть дети.
Женщине-полицейскому ничего не удается добиться. Никто из детей ничего ей не проясняет. Собственно, у них такой виноватый вид, что мне кажется: все они в этом участвовали. И случилось это, несмотря на то что я с начала дня не выпускал Мэри из виду. Женщина-полицейский возвращается к себе на участок для совещания с сержантом.
В обеденный перерыв на спортивной площадке раздается пение: «Мэри Скэнлон, Мэри Скэнлон, сидит в уборной без трусов». Ты ведь знаешь, какими жестокими могут быть дети.
Извини меня за эти игры. Мне хотелось, чтобы ты знала, какой для нас была тогда жизнь. В те дни преступление было окружено гласностью. Требовалось заявление, жертва, жалоба: «Меня ограбили, меня изнасиловали, на меня напали». Единственным преступлением втихаря было убийство, но даже и тогда мертвец вопиет. А Мэри Скэнлон с самого начала вела себя тише вошедшей в поговорку могилы.
— Вы — Гордон Роберт Финдлей?
— Совершенно верно.