Портрет влюбленного поручика, или Вояж императрицы
Шрифт:
Образа главного иконостаса художнику придется повторить много раз — настолько большую популярность они приобретают среди современников. В конце 1810-х годов Боровиковский выполняет литографии евангелистов, которые почти одновременно литографируются В. И. Погонкиным и в этих двух вариантах получают широкое распространение, повторяемые в живописи иконописцами в самых разнообразных уголках России. Они становятся одним из излюбленных образцов изображения, которые входят в крут повсеместно используемых оригиналов. Можно предположить, что в их исполнении Боровиковский не изменил принципу работы портретиста, руководствуясь не воображением и зрительной памятью — обычным источником исторических живописцев, но реальной натурой. Аксессуарам евангелистов, их занятиям и одеждам противоречат очень живые простонародные лица стариков, послуживших натурщиками. В этом отношении характерно совпадение натуры, портретных черт евангелиста Марка и старика в аллегорическом
То, что Боровиковский не получает официального признания своих трудов в Казанском соборе, было тем более неожиданным, что, помимо поддержки президента Академии и руководителя работ по строительству А. С. Строганова, Боровиковский находился в близких отношениях с академическим конференц-секретарем А. Ф. Лабзиным, фигурой своеобразной и по-своему чрезвычайно влиятельной. Имя А. Ф. Лабзина мелькает в биографии Н. И. Новикова, чьим, по-видимому, искренним почитателем будущий конференц-секретарь был еще со времен своих занятий в Московском университете. Оно проходит красной нитью в биографии Левицкого и в отношениях, которые связывали замечательного портретиста с просветителем. И ему принадлежит немалая роль в жизни Боровиковского прежде всего в связи с мартинистскими увлечениями художника. Впрочем, действительный характер этой роли по сей день остается недостаточно выясненным.
Те связи, которые оказываются роковыми для других, ни в чем не влияют на служебные успехи Лабзина, одинаково значительные при всех трех правлениях — Екатерины, Павла и Александра. Близкие отношения с заключенным в крепость Н. И. Новиковым не мешают Лабзину занять высокую должность в секретной экспедиции Петербургского почтамта, иначе говоря, быть допущенным к перлюстрации писем. И не в этой ли роли он становится посредником между Новиковым и Левицким, одним из немногих друзей просветителя, который продолжает ему оказывать услуги в годы заключения. Павел выбирает именно Лабзина для составления столь высоко им ценимой „Истории ордена святого Иоанна Иерусалимского“, этих крестоносцев вольтерьянства и просветительства. В свою очередь, доверие Павла не помешает Лабзину приобрести совершенно исключительное доверие его преемника. В 1804 году, незнакомый с военной службой, он получает назначение директором Департамента военных и морских сил, и это в преддверии становящейся все более реальной войны с Наполеоном. Мало того, годом позже Александр признает необходимым препоручить именно Лабзину присутствие в качестве члена в Адмиралтейской коллегии. И все это становится фоном, на котором развивается деятельность Лабзина в качестве конференц-секретаря Академии художеств. Ничем не связанный с изобразительным искусством, он получает неожиданное для современников назначение в 1799 году, сменив крупного теоретика искусства и писателя П. П. Чекалевского.
И еще одно не менее существенное воплощение Лабзина — участие в масонском движении, где он занимает одну из руководящих должностей. Именно эти идеи самоусовершенствования и просветительства объединяют его и с Левицким, и с Боровиковским. Но примечательно, что подобная духовная связь не побуждает Лабзина хотя бы в чем-то прийти на помощь, переживающим труднейшие жизненные минуты художникам или томящемуся бездеятельностью по выходе из крепости Н. И. Новикову. Государственная служба и мартинистские увлечения — две разных сферы жизни Лабзина, между которыми, на первый взгляд, не пролегает никаких соединительных мостков. На первый взгляд — если только в служебные функции высокого чиновника не входило наблюдение за мартинистами и направление их деятельности так, как это считало нужным правительство. Живой непосредственности, эмоциональности, впечатлительности художников противостояла холодная несгибаемая воля, жестокость, доходящая до солдафонской грубости, неизменная резкость и требовательность, за которыми — сначала, во всяком случае, — Левицкому или тому же Боровиковскому виделась аскеза преданности идее самоотречения от собственной личности и мирских благ. Лабзин в полной мере отдавал себе отчет, насколько дорожили художники внутренней независимостью, насколько категорично восставали против всякого покушения на нее. „До тех пор любят, до тех пор хвалят, величают тебя, привязаны, верны тебе, пока не трогаешь их Я, — пишет он, — а как дело дойдет до преломления своей воли, до второй нашей обязанности, то бунт, мятеж и возмущение…“
Но Лабзин в своих претензиях к членам масонской ложи сознательно и бессознательно не касался своего отношения к их деятельности и творчеству. Его иронический характер не мог не ощущаться людьми подобного склада. Организуя служебную карьеру, усиленно вскрывая чужую переписку и делая из прочитанного необходимые правительству выводы, Лабзин обвиняет Н. И. Новикова в том, что он слишком много души и времени отдавал своей издательской работе, открытию читален, библиотек, помощи голодающим, иначе — „наружным суетам“ и „огромным планам“. Одинаково неприязненной критике подвергаются все замыслы замечательного просветителя, будь то сад, который „надобно развести не менее как на 8 десятинах“, или „затеи и суконных фабрик и сахарных заводов“, которые, с точки зрения Лабзина, „все делаются своим манером, т. е. затейливо, мешкотно, в долг…“ Не менее резкому осуждению подвергается и Левицкий, осмелившийся по-своему оценивать лабзинские усилия и их направленность: „Старик Левицкий, которого я принял по требованию Н. И. [Новикова] и который в него веровал, также через 7, 8 или 9 лет не имея ни словечка, стал сумневаться и во мне, и в Н. И.“. Эти написанные в конце 1809 года строки игнорируют изменения, которые произошли в деятельности Н. И. Новикова, вынужденного ограничиваться рамками своего Авдотьина и, по существу, порвать все отношения с окружающим миром. Предоставленная ему Александром I свобода означала освобождение и ото всякой общественной деятельности, с чем не мог примириться Левицкий, тянувшийся к Новикову ранних лет.
Боровиковский оказывается в ложе Лабзина „Умирающий Сфинкс“ в 1802 году. Скорее всего, ему должна была помочь в этом поддержка состоявшего в ней же Левицкого, причем на первых порах он приобретает симпатии руководителя ложи, поскольку очень скоро художник получает степень „товарища“, а 22 апреля 1804 года — достаточно высокую степень „мастера“ — „яко выслуживший свое время“ и удовлетворивший своим старанием других мастеров. Годом позже Боровиковский пишет миниатюрный портрет Лабзина со всеми масонскими регалиями — циркулем, молотком и Евангелием, но и с только что полученным орденом Анны 2-й степени, который, как оказывается, нисколько не мешал высоким духовным стремлениям этого одинаково сложного и полного энергии человека.
Портрет Лабзина приходится на то время, когда Боровиковский начинает отходить от пейзажных фонов, обращаясь замкнутому пространству интерьеров. Сухощавая фигура Лабзина рисуется на нейтральном сером фоне стены, между стоящей в глубине фигуркой Сфинкса и выдвинутой на передний план спинкой гладко обитого кресла. Его правая рука уверенным жестом опирается на книгу, левая с поднятым циркулем участвует в поучении, которое Лабзин, кажется, произносит, обратившись к невидимым слушателям. Его лицо с недовольным взглядом отведенных в сторону глаз представляет сплав раздражения и туповатого упрямства, подчеркнутого крупной отвисшей нижней губой, моложавости и в чем-то инфантилизма, высокомерия и презрительной самоуверенности. Боровиковский как будто внутренне отстраняется от своей модели, ограничиваясь интересным живописным решением, выдержанным в серых с лиловым оттенком тонах, и свободной мягкой манерой исполнения.
Тем не менее лабзинский портрет приобретает большую популярность среди мартинистов, благодаря чему художнику приходится неоднократно возвращаться к его повторениям в больших размерах. Здесь сыграло свою роль и то обстоятельство, что сам Лабзин отдавал предпочтение именно ему. В январе 1806 года он пишет одному из друзей: „Ты требуешь, любезный друг, уже в другой раз моего портрета, буде тебе непременно сего хочется, то он есть у Ф. П. [Ключарева], который отнял его у Ал. Гр. [Черевина] и он кажется мне был всех лучше; да еще больше и с циркулем и с молотком был написан. Есть ли тебе он понравится, то можешь попросить у Ф. П. списать копию. Не то, когда пожалуешь сюда, то его сработаем: только мне хочется, чтобы ты посмотрел портрет мой у Ф. П.“.
Последующие три года вопрос с копией оставался нерешенным, пока в дело не вмешался упомянутый А. Г. Черевин, ставший за это время зятем лабзинского адресата — Д. П. Рунича. „О портрете я настоял и оной обещан, — пишет Черевин в Москву, — сначала было склоняли меня послать вам маленькой портрет, которой у меня, потом хотели советовать вам выпросить такой же у Фед. Петр., но я утверждал и настоял что вам хочется большого в натуру и так, наконец, обещано…“ Скорее всего, оригиналом для повторений послужила находящаяся в настоящее время в Третьяковской галерее миниатюра, помимо которой известно еще три выполненных Боровиковским повторения (в Третьяковской галерее и Русском музее). Двумя годами раньше художник пишет и большой портрет жены Лабзина Анны Евдокимовны с воспитанницей. Это был период наибольшей близости Боровиковского с Лабзиными.
Это был по меньшей мере необычный брак. Даже в те годы, когда любая разница в возрасте, любые недостатки внешности искупались условиями брачного контракта, простыми денежными расчетами, женитьба А. Ф. Лабзина повергла окружающих в изумление. Анна Евдокимовна не обладала ни внешностью, ни состоянием, ни просто молодостью, чтобы объяснить причину выбора мужа моложе нее на целых десять лет. В свои без малого сорок лет она была вдовой без сколько-нибудь значительных средств и если чем-то отличалась среди окружающих, то неудачно сложившейся жизнью и очень тяжелым характером человека, видевшего в себе воплощение всех добродетелей, но и жертву немилосердной судьбы.