Портреты и размышления
Шрифт:
Харди чрезвычайно повезло во многих отношениях. Ему не пришлось думать о своей ученой карьере. А с двадцати трех лет он имел и полную свободу, о которой только мог мечтать человек, и средства, какие ему были необходимы.
Он прожил свою жизнь счастливее, чем большинство из нас. У него было много друзей, и удивительно разных. Все они подвергались скрытой проверке с целью обнаружения у них того, что он называл «spin» [31] (этот непереводимый дословно термин крикетной игры употреблялся им в переносном смысле, и означал известное отклонение от прямолинейности или способность к ироническому восприятию. Из недавних политических деятелей у Макмиллана {296} и Кеннеди были бы в этом смысле высокие
31
Так называют в крикете резкий удар, который подсекает мяч и делает его крученым. — Прим. перев.
— Как вы непременно должны были бы заметить, ваши надежды не оправдались и вы помешали. И все же я всегда рад вас видеть.
За шестнадцать лет, что мы знали друг друга, я не слышал от него большего упрека. И только на смертном одре он укоризненно заметил, что всегда с нетерпением ожидал моего прихода.
С насмешливым стоицизмом Харди писал в «Апологии математика» — книге, где, несмотря на всю ее жизнерадостность, сквозит глубокая печаль, — что когда человек творческого труда теряет силы или желание творить, то, «как это ни жаль, в таком случае он теряет и свое значение, и глупо было бы возиться с ним».
Вот так же он смотрел и на себя вне математики. Она была оправданием всей его жизни. Это обычно не замечалось теми, кто находился в его блестящем обществе, точно так же как в общении с Эйнштейном легко забывалось, что только физика была для него единственной целью и оправданием его существования. Но и тот, и другой всегда помнили об этом. Это была основа основ их жизни с юношеских лет и до самой смерти.
В отличие от Эйнштейна Харди начинал не так уж стремительно. Его ранние работы между 1900 и 1911 годами были достаточно серьезны, чтобы он мог стать членом Королевского общества и добиться международного признания, но сам он не считал их значительными. С его стороны это было не ложной скромностью, а суждением опытного мастера, который ясно видит достоинства и недостатки своей работы.
В 1911 году началось его научное содружество с Литлвудом{297}, которое продолжалось тридцать пять лет, почти до самой смерти Харди. В 1913 году он открыл никому не известного индийского математика Рамануджана, что положило начало еще одному научному содружеству. Все свои работы Харди создал вместе с ними, главным образом с Литлвудом, причем их сотрудничество стало самым прославленным в истории математики. Ничего подобного еще не встречалось в какой-нибудь другой области науки или творческой деятельности. Вместе с Литлвудом он написал около ста научных работ. Многие из них имеют весьма большое значение.
Работы Харди — Литлвуда в течение жизни целого поколения господствовали в английской чистой математике и оказали значительное влияние на развитие этой науки во всем мире. Еще преждевременно судить — так говорили мне математики, — в какой степени они определили направление математического анализа или как скажется влияние их работ в ближайшие сто лет. Но их непреходящая ценность вне всякого сомнения.
Нет никаких свидетельств о том, как они наладили свою совместную работу. В самый деятельный период их сотрудничества они даже работали в разных университетах.
На протяжении многих лет Харди часто рассказывал мне о себе, говорил он почти обо всем, за исключением того, как осуществлялось их научное содружество, хотя и указывал, что оно было главной удачей в его творческой работе. Сам же я не настолько знаком с математикой, чтобы разбираться в их работах [32] .
С полной откровенностью Харди поведал нам, как он открыл индийского математика Рамануджана. «В моей жизни случай этот весьма романтический», — писал он. В один из дней (дело происходило в 1913 году) Харди за завтраком увидел среди утренней почты, лежавшей на столе, большой замусоленный конверт с индийским почтовым штемпелем. Вскрыв его, он обнаружил мятые листы бумаги, исписанные странным, незнакомым почерком и усеянные математическими обозначениями. Харди взглянул на них без особого интереса. К тому времени он был уже ученым с мировым именем, а знаменитых ученых, как ему пришлось убедиться, довольно часто осаждают письмами разные чудаки. Он уже привык получать рукописи, в которых трактовались то пророческая мудрость Великой пирамиды {298} , то откровения мудрецов Сиона, то способы тайнописи, которыми пользовался Бэкон {299} в пьесах так называемого Шекспира.
32
Норберт Винер, который занимался и у Харди, и у Литлвуда, в своей книге «Я математик» замечает: «За долгие годы творческого содружества роли Харди и Литлвуда определились вполне четко: оригинальность замыслов и ясность мысли шли от Харди, непреклонное упорство и неустанная энергия — от Литлвуда». — Прим. перев.
Итак, Харди со скукой поглядел на эти листки. Он пробежал письмо, как видно с трудом написанное по-английски и подписанное неизвестным ему индийским именем. В письме обращались к нему с просьбой высказать свое мнение по поводу прилагаемых математических открытий.
На беглый взгляд рукопись состояла из теорем, большинство которых казались дикими или фантастическими, а две или три были давно известны, но преподносились так, словно о них говорится впервые. Харди не только скучал, но и испытывал раздражение. Все это казалось ему какой-то мистификацией или мошенничеством. Он отложил рукопись в сторону и занялся своими обычными делами.
Поскольку в течение всей жизни распорядок дня оставался у него неизменным, не составит особого труда воспроизвести его. За завтраком он прежде всего читал «Таймс», причем если в газете были помещены отчеты о крикете, то он непременно начинал с них, изучая эти отчеты с пристальным вниманием. Его друг Мейнард Кейнз как-то сказал, что если бы Харди каждый день полчаса читал биржевые отчеты с таким же вниманием, с каким он подсчитывал очки в отчетах о крикетной игре, то он непременно стал бы богатым человеком.
Затем с девяти утра и до часа дня, если в этот день у него не было лекций, Харди занимался математическими исследованиями. Четыре часа творческой работы в день — это предел для математика, говорил он. Затем — легкий второй завтрак уже в столовой колледжа. После этого он отправлялся на закрытый университетский корт играть в теннис (а летом шел на крикетную площадку смотреть проходившие там игры).
Так было и в тот день. Распорядок дня не был нарушен, но Харди чувствовал, что все у него как-то не ладилось. Индийская рукопись не давала ему покоя и мешала как следует насладиться игрой в теннис. Какие-то дикие теоремы. Таких он никогда не встречал и даже не мог представить себе. Быть может, это — гениальное плутовство, подумал он. Но так как это был Харди, то он тут же язвительно спросил себя: разве гениальное плутовство более вероятно, чем неизвестный математический гений? Придя к себе на квартиру в Тринити-колледж, он еще раз просмотрел рукопись. Затем он известил Литлвуда (вероятно, через посыльного, во всяком случае не по телефону, ибо телефона, подобно другим техническим затеям, включая и авторучки, терпеть не мог), что после обеда им нужно переговорить.
Пообедав, они могли бы немного задержаться в столовой. Харди любил выпить стакан вина, но, несмотря на то что в свое время такая перспектива пленяла его юношеское воображение, он не засиживался в профессорской за портвейном с орешками. Литлвуд был более склонен к такого рода удовольствиям. Словом, они могли несколько задержаться. Во всяком случае, не позже девяти часов вечера они уже сидели дома у Харди, и перед ними лежала индийская рукопись.
Им понадобилось всего часа два или три, чтобы удостовериться в том, что автор рукописи гениален. Позднее Харди решил, что Рамануджан — прирожденный математический гений, равный Гауссу{300} и Эйлеру{301}, но из-за отсутствия у него образования, а также потому, что его появление в истории математики слишком запоздало, трудно было ожидать, чтобы он сделал научный вклад такого же крупного масштаба.