Портреты учителей
Шрифт:
Мне часто приходилось видеть, как он, ни в малейшей степени не насилуя своей природы, не принуждая себя, на равных беседовал с выдающимся академиком и с крестьянином, с трудом наскребавшим пару десятков слов. Причем, для Некрасова это было таким естественным, что беседа и с первым и со вторым протекала, казалось, в одном ключе.
Зимой, если я не ошибаюсь, 1963 года в Киеве проездом из Москвы в Берлин побывал Стейнбек. Ему устроили помпезный прием в Союзе писателей Украины.
В этот момент Некрасов находился у нас и ничего не знал о приеме, на который
В ту пору мы жили в коммунальной квартире километрах в шести от центра города. Телефона у нас не было. Нарочному или офицеру я сказал, что действительно Некрасов был у нас, что он ушел и мне неизвестно куда.
В восьмом часу вечера Некрасова все же разыскали и привели в «похоронный зал». Так Виктор называл роскошный банкетный зал Союза писателей. И не потому, что там устанавливали гробы усопших украинськых пысьменныкив.
В тот вечер в зале царила траурная атмосфера. Более часа хозяева и официальные гости сидели в напряженном состоянии, а «невоспитанный» Стейнбек не желал ни с кем общаться, пока не встретится с Некрасовым.
Встреча, очень теплая и сердечная, состоялась, несмотря на то, что человеческому общению в полную мощь мешал Корнейчук. Он все время вмешивался в беседу, неизменно надоедливо подчеркивая, что «я, как член ЦК…»
В какой-то момент Некрасов впервые непосредственно обратился к Корнейчуку:
— Как у члена ЦК я хочу попросить разрешения пойти пописать.
По тому, как вытянулась физиономия Корнейчука, Стейнбек понял, что сказано нечто экстраординарное. Он настойчиво потребовал перевести. Переводчица, потупившись, сказала:
— Мистер Некрасов попросился в туалет.
Казалось, Виктор знал обо мне все. Но ни разу я не сказал ему, что, кроме историй болезней и научных статей, я изредка писал кое-что, не имевшее непосредственного отношения к медицине. Я стеснялся. Можно было, конечно, показать фронтовые стихи. Но Виктор как-то сказал, что он не любит поэзии.
Спустя много лет у меня появилась возможность усомниться в правдивости этого утверждения. Но тогда я еще верил.
Однажды, вернувшись из Москвы, Некрасов спросил меня:
— Вы что, обосрали Женю Евтушенко? Я неопределенно пожал плечами.
— Понимаешь, я обедал в ЦДЛ. Подошел ко мне Женя и сказал: «Ваши киевские друзья меня почему-то не любят. А вот я через пару дней отколю такой номер, что вы ахнете». И, как видишь, отколол.
Некрасов имел в виду появившееся накануне в «Литературной газете» стихотворение «Бабьий яр». Я не собирался обсуждать литературные достоинства этого стихотворения. Но мне не очень понравилось, что человек написал стихотворение, чтобы отколоть номер.
После совместной поездки в Париж Виктор хорошо отозвался об Андрее Вознесенском, считая его порядочным человеком. Но никогда даже словом он не обмолвился о стихах Вознесенского.
Нет, у меня не было оснований не верить Некрасову, когда он говорил, что не любит поэзии. Но однажды…
Было это в конце лета 1973 года. Виктор позвонил по телефону:
— Ты занят?
— В меру.
— Приходи ко мне. Выпьем. Мне прислали кетовую икру.
— Если только ради этого, то…
— Не только. Эмик приехал.
Я не мог отказать себе в удовольствии встретиться с Наумом Коржавиным. Вместе с сыном я пошел к Некрасову.
Эмик пришел с женой, милой деликатной Любой. Жена Некрасова, Галина Викторовна, приготовила бутерброды. Мы сидели вокруг кухонного стола. Предполагалось, что в кухне не установлены микрофоны, хотя я неоднократно предупреждал Виктора о том, что в его квартире микрофон установлен даже в унитазе.
Эмик читал свои новые стихи. Нелюбящий поэзию Некрасов смотрел на него примерно так, как в свое время с гордостью и любовью смотрел на Зинаиду Николаевну, рассказывавшую какую-нибудь забавную историю.
От волнения быстро потирая кулак правой руки левой ладонью, Коржавин прочитал «Песнь о великом недосыпе». Некрасов попросил его прочитать еще раз, что Эмик сделал с удовольствием.
Увы, слушали не только сидевшие за кухонным столом. Следователь КГБ настойчиво выпытывал у меня, кто был шестым во время этой встречи. По голосу они не определили моего сына.
Этот же следователь как-то продемонстрировал мне отличную осведомленность о том, что происходило и о чем говорили во время наших встреч.
Девятого мая 1965 года мы праздновали двадцатилетие со дня Победы в корресподентском пункте «Литературной газеты». На нашем «мальчишнике» среди ветеранов был только один человек, не знавший фронта — режиссер студии документальных фильмов, сотрудничавший с Некрасовым. Тема войны в его талантливых фильмах и погибший на фронте старший брат, безусловно, давали право Рафе Нахмановичу отпраздновать день Победы в компании фронтовиков.
Окна коррпункта были завешаны, как во время войны, в целях светомаскировки. На столе, накрытом газетами, горела коптилка. Селедка, консервы, гречневая каша, ломти черного хлеба — все, как на фронте. Курили только махорку. Хозяин коррпункта, Григорий Кипнис в военной форме со старшинскими погонами «командовал парадом». Судя по гимнастерке, на фронте у него были более скромные габариты. На стенах лозунги примерно такого содержания: «Воевали ли евреи? Ответ в пьяном виде дает Макс Коростышевский». Ни для кого не было секретом, во что превращалась физиономия «спрашивающего» после такого ответа.
Виктор с удовольствием оглядел стол:
— Эх, жаль. У меня дома кинокамера с итальянской пленкой.
— Низкопоклонник и космополит, — сказал я, — советская тебя не удовлетворяет? К тому же, Остап Бендер дал тебе отличный совет — не оставлять фотографий на память милиции.
Виктор улыбнулся и ответил:
— Тебе, по крайней мере, уже нечего опасаться. На тебя там не досье, а целая комната заведена.
Все рассмеялись этой шутке.
Спустя несколько лет следователь КГБ сказал мне: