Поручает Россия
Шрифт:
И еще крикнула:
— Спасите!
Но темные доски безмолвствовали. Завыла Евдокия, запричитала. Головой в стену ударилась, упала.
Все вспомнила в ту ночь старица Елена. И как венчали с Петром — царем российским, как дрожала у нее в руке тоненькая свечечка теплая, скользила в пальцах. Как согнулись боярские спины, когда она вышла на крыльцо к народу. Головы поникли, как рожь под ветром.
В уши
Лицо братца придвинулось, глаза смотрели остро: «Погоди, дождемся». Борода тряслась.
И уже перед глазами улыбка князя Меншикова. Косая, злая. Приехал он к Евдокии объявить о приказе царя следовать ей в суздальский Покровский монастырь. «А ежели ослушаться, матушка, изволишь, указал царь, водворить в ту обитель силой». Поклонился, зубы блеснули.
Мамки, тетки вокруг, дворовые люди да два-три боярина худых, что возле ее двора ютились, только ахнули. Карлица любимая, что в ногах кувыркалась, сморщила лицо, заплакала, заскулила, как собака, выбитая пинком со двора.
Меншиков непочтительно крутнулся и вышел, стуча каблуками, словно в кабаке…
— Погоди, — прошептала старица Елена, — ужо Алешенька воздаст тебе. Воздаст!
Кусала губы старица Елена, грызла пальцы. Не было в ее сердце смирения. Видения одно мстительнее другого проходили перед ней. Каталась по келье в тоске.
Утром поднялась с камней, обвязалась платком туго, пошла в церковь. Шла прямо. Ноги ставила, как деревянные. Молилась, поклоны клала, касаясь лбом пола, а на глазах ни слезинки. Высохли глаза. Какую молитву читала, что просила у бога — никто не слышал. Вышла из церкви, лицо застывшее. Настоятельница заговорила с ней, но старица только губы плотнее сжала. Руки у груди, лицо бледно.
— Богу молюсь, — сказала, — за грехи наши. Прошла мимо.
Через неделю человек к ней заглянул, посланный братом. Пришел незаметно. Встал у церкви, помолился на сверкающие кресты. На человеке лапти, котомка за плечами, шапка на голове рваная. Странник? Нет, глаза выдавали, что ждет он кого-то. Взгляд по двору шарил. И дождался, кого хотел. К церкви шла старица Елена. Человек к ней кинулся, кланяясь. Шепнул что-то обмерзшими губами. Старица взглянула на него строго, сказала:
— Пройди в келью мою. Скажи, я велела.
Ушел гость в тот же день. Вышел за монастырские ворота и зашагал в сторону Москвы.
Так завязался черный клубок.
Далеко от Москвы до Суздаля, и трудна дорога. Но все же пробирались по ней люди. Письма носили, слова передавали тайные. Письма те не чернилами написаны — желчью. И Алешеньке письма носили. И верила, верила старица Елена: придет время — отомстится за ее страдания и слезы, царицей она при сыне сядет, и вновь венец царский на ее голове воссияет. Братья помогут, иные люди, что старине любезной приверженцы. Есть такие, и они не выдадут.
Ходили, ходили люди между Суздалем и Москвой. Таились по оврагам, по чащобам, укрывались от драгун царских, но ходили…
Да такое угадать Петру Андреевичу не так уж и сложно было. Знаком он был с Федором Лопухиным — отцом бывшей царицы. Когда Евдокию замуж за царя Петра выдавали, на свадьбе гулял Федор Лопухин и от радости не знал, как встать, кому поклониться. Глаза пучились, глядючи на молодого царя. В мыслях Федор уже у трона стоял первым, по правую руку от царя. И бороду задирал выше головы Лопухин-старший. Пил вино, а хмеля не чувствовал. Хмельнее вина мечты были. Но мечты разлетелись, как туман, сдутый ветром. Петр сослал Евдокию в монастырь.
«Разве такое Федор Лопухин простить мог? — думал Петр Андреевич, поспешая в карете по указу царя в Вену, — нет, куда там…»
В оконце кареты лепило снегом, начиналась метель…
Лепило снегом и в оконце кельи старицы Елены в далеком Суздале. Но снег не мокрый, не тирольский, что кашей липнет к стеклу, а сухой, колючий, игольчатый. Ложился на монастырские стены шапками, нависал карнизами так, что монашки ходить у стен опасались. Упадет такая шапка, оземь ахнет, будто ударит пушка. Монашка старая, согнутая пополам, попала под такой обвал — едва отходили.
Стучится, стучится снег в оконце кельи, шуршит, течет и так бьется в свод, что и свету не видно. Темно в келье, словно в могиле. Лихо, ох, лихо в такую зиму сидеть за обмерзшим оконцем. Плакала старица Елена, просила настоятельницу, чтобы счистили снег. Настоятельница головой поначалу покивала неодобрительно — что в оконце-то пялиться, — но все же приказала просьбу старицы выполнить.
А зима лютовала. Стены монастырские обросли инеем, как белой шубой. Воронье и птица помельче от холода в трубы печные забивались. Поутру с криком, шумом поднимается стая, закружит над собором, сажа летит хлопьями. Монашки задирали головы, крестились: не черти ли то из преисподней, кострами адовыми прокопченные?
Старицу Елену, как вести в собор, кутали в две шубы, и все же, пока стоит на молитве, на холодных плитах ноги зайдутся. Идет из церкви по заваленному снегом двору, роняет слезы. Ножки у старицы холеные, к ледяным колдобинам да снежным ямам непривычные, вот и падают слезы.
Настоятельница относила то не к мирским невзгодам, а к божественному и, умиляясь, велела ухаживать за старицей заботливее.
— Слышь, Евлампия, — говорила монашке, приглядывавшей за Еленой, — ты все больше с поклоном к ней, мяконько. Вишь как богу-то она служит. Из церкви со слезами идет.
Лицом кисла настоятельница от умиления, губы гузкой куриной складывала, глаза щурила, словно на яркий свет глядела. Потеплела настоятельница к старице Елене еще заметнее, как прислали той из деревень ее столовый оброк. Возы пришли нагруженные медом, птицей, мясом, рыбой, грибами да ягодой. О том братцы побеспокоились. Мясо как мраморное, в белых тонких прослойках жира, откормленная птица, рыба из лучших прудов.
Старица вышла к обозу, мужики попадали на колени. Подбежал, скрипя лаптями по снегу, управитель, пригнавший обоз, и тоже бухнулся в ноги. Спросил, не поднимая головы: