Поручает Россия
Шрифт:
Кикина приволокли в цепях. К ногам Ушакова толкнули. Упал Александр Васильевич, цепи загремели. Поднялся на колени, лицо в слезах.
— Плачешь? — спросил Ушаков. — Что же раньше-то не плакал?
Сидел он без парика, глаза вареные. Не спал третьи сутки. Устал гораздо.
Кикин молвить что-то хотел, да не мог: спазма горло сжала.
— Собака! — крикнул Ушаков, замотав щеками. — Собака!
Пнул Кикина в грудь. Тот покатился к стене.
Ежели Петр Андреевич Толстой не торопясь запрягал, но быстро ездил, Ушаков сразу же хомут набрасывал и супонь затягивал
Кикин лежал под стеной, как мешок с тряпьем. Всхлипывал.
Васька, мастер заплечный, знака не дожидаясь, подступил к Александру Васильевичу, на руки петлю накинул и с полу предерзко поднял на дыбу. Дернул за веревку — руки из плечевых суставов у Александра Васильевича с хрустом вылетели, и, охнуть не успев, закачался он под сводом. Васька на ноги хомут ему пристроил и бревно навесил. Отошел в сторонку, руки за спику заложил.
От гоньбы такой Петр Андреевич поморщился. Шафиров нагар со свечи снимать начал: тоже, видать, не по себе ему стало. Ушаков к Кикину подступил.
— Ну, — сказал, — поговорим?
Кикин только воздух ртом ловил. Очухаться не успел. Больно быстро все началось, так-то и Ромодановский Федор Юрьевич не спешил.
— Вася, — сказал Ушаков тихо.
В воздухе кнут просвистел. С хрястом влип в тело. Кикин взвыл, рванулся. Но куда рваться-то? Веревки крепкие в Преображенском были.
На ступеньках, что в подклеть вели, каблуки застучали. Кто-то невидимый поскользнулся, но удержался и опять застучал по ступенькам. Толстой по шагам узнал — царь идет. Махнул рукой Ваське:
— Постой.
Тот кнут опустил. Петр вошел и сел у лестницы на дубовую лавку. Ушаков повернулся, взглянул на царя вопросительно, но Петр в ответ губы сжал, а словом не обмолвился. В наступившей тишине слышно было, как всхлипывает, захлебывается слезами Кикин на дыбе.
— Вася, — позвал Ушаков.
Но еще и кнут не просвистел, Кикин закричал, содрогаясь:
— Буду, буду говорить! Спрашивай!
И опять захлюпал носом. Шафиров и Толстой оживились. Дьяк, сидевший с краю стола, обмакнул перо в чернильницу, насторожился над бумагой.
— Скажи-ка нам, — начал Шафиров, — был или не был меж тобой и царевичем разговор о том, чтобы ему от престола отказаться и в монастырь уйти?
Кикин, выгибая грудь, голосом плачущим ответил:
— Был, был… Вины в том не вижу.
— А и другое скажи, — продолжал Шафиров, — были ли говорены тобой слова поносные, что-де клобук не гвоздем к голове прибит и еще неведомо, как дело сложится, а то, мол, можно и из монастыря выйти и на трон сесть?
Петр на лавке придвинулся ближе. Кикин башкой замотал.
— Врут, не говорил я тех слов.
— Свидетельство есть, что слова те были тобой говорены, — твердо сказал Ушаков,
— Врут, врут! — закричал Кикин, брызгая слюной. Ушаков Ваське кивнул, и вновь просвистел кнут, влепился в тело. Кикин голову закинул, закричал:
— Говорил, говорил!.. Петр еще ближе подсел.
— А ведь из того, голубок, следует, — сказал Толстой, — что против воли царской ты шел и загодя заговор против особы его высокой готовил?
Вот так вопросики Андреевич ставил! Головы они стоили. И Кикин понял это. Забился на веревке, но Заська ногой на бревно стал, и тело Кикина вытянулось струной.
Тяжел был кат, хотя и без брюха.
— Ну, — подступил к Александру Васильевичу Ушаков, — отвечай!
— Бейте, бейте!.. — закричал Кикин, — Царевича я жалел!
— Себя жалел, — прервал Ушаков, — дорогу тропил свою и против царя умысел имел.
— Хе-е, — выдохнул кат открытым ртом, и кнут, срывая черные лохмотья паутины с потолка, упал на спину Александру Васильевичу. Того вперед бросило.
— Хе-е. — и второй удар рассек, разорвал кожу.
— Хе-е…
У Кикина, казалось, глаза выскочат, он разинул рот, но крика уже не было. Хрип лез из горла.
— Хе-е…
Петр поднялся с лавки и шагнул к лестнице. Секунду помедлил и, так ничего и не сказав, пошел вверх. Нагнул голову: свод низок был, не по его росту.
Поднимался по ступенькам, а за спиной хрипел, выкрикивая слова, Кикин. Но Петр слов тех не слушал. Не нужны ему были теперь слова.
Месяц шел розыск, и царь все больше и больше понимал, что отказ царевича от притязаний на трон, подписание самого акта, изданный манифест об отречении от престола ничего не решили. Казнили уже не одного. Казнят Кикина, и много еще голов на плахе будет отсечено, но тем только напугали старые роды. И все.
«Как зверь стреляный, глубже они спрячутся, а все же их сила будет, — думал Петр. — Вон Кикин как сказал: клобук не гвоздем к голове прибит. А акт? Манифест? Бумага… Разорвут и отшвырнут в сторону».
Вспомнил, как знать в Грановитой палате заворчала, словно вороны башенные кремлевские, когда Алексей акт об отречении от престола подписывал. Зловеще заворчали, грозно…
Петр вылез из темной подклети и остановился, ломая тонкий ледок каблуками ботфорт. Солнечно было на дворе и ветрено. Облака летели над Преображенским. Легкие облака, солнцем просвеченные.
«Уезжать надо из Москвы, — подумал царь, — уезжать. Делать здесь больше нечего. В Питербурх ехать надо. Вот-вот вода подойдет весенняя. Беда может случиться».
А как быть с царевичем, не решил. Не знал. И ежели кто увидел бы царя в ту минуту, не поверил, что перед ним Петр. Неуверенность была написана на его лице, растерянность.
Снегопад начался с вечера. Перед окнами закружили ленивые белые мухи, с севера налетел ветер, и началась метель.
Старый Преображенский дворец, давно не видевший ни топора плотника, ни мастерка каменщика, под резкими порывами ветра наполнился звуками. Где-то застучала ставня, на крыше захлопал, защелкал, заскрежетал отставший лемех, заскрипели перекосившиеся двери, и протяжно, на разные голоса запело в печных трубах. То будто всхлипывал ребенок, сердясь на злую няньку, то скулила, царапалась собака, то ухала, стонала сова.