Порыв ветра, или Звезда над Антибой
Шрифт:
Думаю, что пришедшие за ним поутру без опохмелки члены солдатского комитета и сами были пока в неведенье, что им делать. Комендант Шталь был человек вроде бы не злой, хотя к службе усердный… Может, даже был он «добрым тюремщиком» из Петропавловки, каким был за полвека до него в той же крепости прадед писателя В.В.Набокова генерал Набоков. Мятежный анархист Бакунин, еще сидевший в крепости, попросил, чтоб за него поцеловали мертвую руку «доброму тюремщику» Набокову в минуту прощания с лежащим во гробе генералом. Но одно дело мирные похороны и эмоции анархиста-аристократа Бакунина, другое – пьяные (винные погреба уже были разграблены) призывы к кровопролитию охрипших на митингах солдатских депутатов. Уже и в популярных тогдашних песнях содержались толковые рецепты: «Кровью народов залитые троны кровью наших врагов обагрим…Смерть паразитам трудящихся масс!» (Справедливость требует признать, что кое-какие из этих перлов поэзии поступили
Будь я французский романист или биограф, я, конечно, разогнал бы тут страницы на две «простонародные» и непременно «революционные» солдатские споры с непременным употреблением надежного набора русских слов, которых ждет французский читатель от парижского знатока России. Но должен признать, что и многознающему русскому читателю история спасения комендантской семьи от смерти может представиться таинственной.
Согласно семейной легенде, услышав простодушное обещание посланцев солдатского комитета арестовать ее мужа, Любовь Владимировна посадила детишек в машину и переехала в материнский дом, где уже полсуток прятался ее муж. Солдатский комитет беглецов искать не стал, а может, и члены его уже разъехались по деревням, так что последний комендант Петропавловской крепости Владимир Иванович Сталь фон Гольштейн в течение пятнадцати месяцев прятался в доме Глазуновых на самом что ни на есть Невском проспекте – чтобы спастись от смерти и уберечь семью. Генерал подал Временному правительству прошение об отставке «по болезни», 8 мая 1917 года получил отставку. Ему была назначена пенсия и выражена благодарность за безупречную службу. Но одно дело – отношения со вполне цивилизованной либеральной властью, а другое – разгул толпы и анархия, с которыми новая власть неспособна была справиться, а главное – государственный террор, который воцарился в стране после октября. Осталось немало мемуарных воспоминаний о случаях зверского самосуда и убийства офицеров на петроградских улицах и до октябрьского большевистского переворота 1917 года и после него. У самого дома был убит каким-то разгульным патрулем спешивший на любовное свидание младший брат Любови Владимировны Иван Бередников. Справедливо полагают, что убит лишь за то, что был прилично одет, не вонял водкой и потом. Времена были кроваво-свинские. Так и Бунин считал. Впрочем, политически корректнее будет назвать их романтическими… Не исключаю того, что дети наблюдали кровавые тогдашние сцены из окон глазуновского дома. Да и в доме, где прятались беглецы, должна была царить атмосфера страха и безысходного горя. Удавалось спасти тело, но вряд ли можно было спасти здоровье души…
В результате октябрьского переворота 1917 года власть была захвачена сторонниками Ленина в союзе с левыми эсерами (кстати, под эсеровскими лозунгами о земле и воле), с «сознательными анархистами», а также с выходцами с российских окраин, чехословацкими пленными и разнообразными наемниками без особого труда (либеральная власть падала и надо было решиться ее подобрать), террор из хаотического стал организованным, государственным (и набирал обороты до самого 1953 года, чуть не полстолетия).
Трудно представить себе, чтобы жизнь генеральской семьи стала менее опасной после октябрьского переворота. Дом на Невском не был изолирован от жизни столицы. Маринина няня Домна, единственная из слуг, остававшаяся с семьей до конца своих дней, выводила из дома детей в эти долгие месяцы подполья – то на прогулку, то на службу в Казанский собор, что почти напротив дома. Можно представить себе, что родители следили за ними украдкой из-за портьеры. Нетрудно догадаться, как воспринимали дети это унижение всемогущего некогда отца, эту атмосферу нелегальности и страха. Что до старого воина генерала Сталя, то сломленный утратой сыновей и унижением подпольной жизни, он стал дряхлеть на глазах.
А было ли чего бояться герою воину?
На этот вопрос нетрудно найти ответ в старых газетах, в мемуарах, в дневниковых записях и в публицистике самых знаменитых русских писателей того времени, как раз из числа тех, что долго грезили о русской революции, призывали ее, наконец накликали, а через восемь месяцев оказались под властью решительных репатриантов-экстремистов и разнузданной толпы, откликавшейся на самые возбуждающие лозунги: «Убивай! Грабь! Жги!»
Началось с развала армии, с ликвидации правовой системы, с удушения всех надежд на демократические институты. Для отмены выборов в Учредительное собрание, где должны были быть представлены все партии России и где большевикам ничего не светило, попросту послали отряд матросов во главе с братьями Железниковыми. Я хорошо помню, как в нашем московском детсадике и на семейных праздниках распевали романтическую песню про то, что «в степи под курганом, поросшим бурьяном», где-то там, под Херсоном зарыт в многострадальную южную землю этот самый «матрос-партизан Железняк». И только полвека спустя довелось мне из статьи немало озадаченного результатами своей пробольшевистской деятельности Максима Горького и из благодушных воспоминаний близкого к Ленину Бонч-Бруевича узнать, что и правда бесчинствовали в ту пору в Питере два брата-матроса Железняковы, истинные каннибалы, serial killers из голливудского триллера. Один из них, тот самый, что привел в такой восторг Маяковского разгоном русского парламента, по свидетельству Максима Горького, «переводя свирепые речи своих вождей на простецкий язык человека массы, сказал, что для благополучия русского народа можно убить и миллион человек». Второй брат в присутствии большевистской верхушки хвастал тем, как он лично расстрелял четыре десятка русских офицеров и как у него при виде их трупов «на душе приятно, тепло делалось… радостно, тихо, словно ангелы поют».
Похоже, что даже «социально близких» большевиков слегка перепугал (несмотря на бравые описания тов. Бонч-Бруевича) грабительский петроградский размах братьев, которые и были ими в конце концов сосланы куда-то туда, в степь под Херсоном, где, как подметил поэт-песенник, «высокие травы», а главное – «бурьян», в дебрях которого и была спрятана от потомства бандитская история тех дней. Так что дети моего поколения, сидя на своих детсадовских железных горшочках, а также партийцы на своих домашних и служебных застольях могли дружно и нестройно петь про курган и бурьян под Херсоном.
К сожалению, ни бедная Любовь Сталь фон Гольштейн, ни ее супруг-генерал, ни теща генерала, ни нянюшка Домна не оставили потомству никаких дневниковых записей и мемуаров о тех страшных днях, которые одни авторы называют «историческими», другие просто «памятными». Таких записей и вообще осталось не так уж много. Может, люди чувствительные старались (даже в эмиграции) по возможности освободиться от гнетущих воспоминаний и не желали ничего писать. Ну а те, кто остался выживать на родине, знали, что никто не дает им гарантий от обыска…
И все же кое-какие записи остались, даже и дневниковые. К примеру, дневниковые записи модной поэтессы Зинаиды Гиппиус. Как и большинство представителей передовой (а она во многих смыслах была очень передовой) русской интеллигенции, Гиппиус с нетерпением ждала революцию и ее приветствовала. За октябрьским переворотом и разгулом большевистского насилия Гиппиус, подобно супругам Сталь, наблюдала из окна своей петербургской квартиры. Вот первые ее «октябрьские» записи:
«27.Х.1917 Когда же хлынули «революционные»… войска… – они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести – то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба… Нет, слишком стыдно писать… Но надо все знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали…»
Есть у З.Гиппиус записи с упоминанием Петропавловской крепости и новых ее комендантов: тюремные бастионы переполнены, как никогда, в крепости заключены министры временного правительства. Когда двое из них (Шингарев и Кокошкин) заболели и переведены были в Мариинскую больницу, пьяные матросы ворвались туда и зверски их прикончили:
«Шингарев был убит не наповал, два часа еще мучился изуродованный. Кокошкину стреляли в рот, у него выбиты зубы. Обоих застали сидящими в постелях. Электричество в ту ночь в больнице не горело. Все произошло при ручной лампочке».
Июльская запись 1918 года:
«Расстреливают офицеров с женами. Эта же участь постигла профессора Бориса Никольского. Жена его сошла с ума. Остались сын и дочь. Первого вызвали и, издеваясь, спрашивали: не знает ли он, где тело его отца. Мальчик 4-ые сутки в бреду».
«1.1Х.1918 Нет ни одной буквально семьи, где бы не было схваченных, увезенных, совсем пропавших… Красный Крест наш давно разогнан, к арестованным никто не допускается, но и пищи им не дается».
«1.Х.1918 …Аресты, террор… кого еще? Кто остался? В крепости – в Трубецком бастионе, набиты оба этажа. А нижний, подвальный (запомните!) – камеры его заперты наглухо, замурованы, туда давно нет ходу, там – неизвестно кто – обречены на голодную смерть? Случайно из коридора крикнули: сколько вас там? И лишь стоном ответило: много, много…»
Зинаида Гиппиус поминает в своем дневнике недобрым словом нового коменданта Петропавловской крепости. Его же выводит под именем «комендант Куделька» в своей «Повести о пустяках» художник Юрий Анненков. Комендант устраивает в крепости «званую вечеринку» и жалуется гостям на трудности своей работы:
«Революция, скажу вам, – грозный факт… По утрам, за бастионом паляют в классовых врагов почем зря – аж башка трещит. Товарищ в красных портках потерял цвет лица через это».
Всего навиделись испуганные жители «блистательного Петербурга»…