Посевы бури. Повесть о Яне Райнисе
Шрифт:
— Совсем напротив! — с живостью откликнулся он, намереваясь вскочить, но ласковым кивком Аспазия удержала его. — Я вынужден был приехать на похороны дядюшки.
— Так вы племянник провизора! — Она сочувственно кивнула. — Примите мои соболезнования. Ваш дядюшка был прекрасный человек, и все мы здесь его очень любили. — И, меняя тему, спросила: — Давно пишете?
— С гимназии, сударыня. Я пробовал печататься в журналах, но мои стихи неизменно возвращались назад.
— Ничего. — Она ободряюще тряхнула головой и тут же проверила, на месте ли черепаховые гребенки. — Все через это проходят.
— Я
— И что же вам больше всего понравилось? — Аспазия наклонила голову, пряча улыбку, и на щеках ее обозначились ямочки.
— Я люблю все. В «Алых цветах», например, меня особенно волнуют «Лунные струны», не случайно их переложили на музыку, но больше всего отвечают моему умонастроению, всему душевному складу конечно же «Сумерки души».
— Вот как? — С пробуждающимся интересом она взглянула на юношу. Невзирая на мундир в обтяжку, сшитый у классного портного, и пресловутую белую подкладку шинели, он скорее принадлежал к молодежи страдающей, мучающейся неразрешимыми вопросами, нежели «золотой». — И ваши стихотворения в том же духе? — Аспазия, потянув за траурный бантик, распрямила свиток.
— О нет, сударыня! — запротестовал он. — Если возможно, прочтите их после моего ухода… Право, мне так неудобно!
— Пустое. — Она погладила дорогую веленевую бумагу и положила стихи на рабочий столик. — Но вы правы, мне лучше прочесть их одной.
— Я был поражен, сударыня, насколько ваши тоска и отчаяние оказались созвучными с самыми потаенными струнами моей души.
— Отчаяние?
— Да, сударыня, именно отчаяние! Мы бьемся в тенетах бессмысленного существования и кричим в черную пустоту: «Зачем все это?» И в самом деле, зачем? Стихи, музыка, любовь — все исчезнет в бездне небытия, когда мы уйдем, когда нас не станет. Неужели мы рождены только для того, чтобы умереть? Это чудовищно! Вы верите в загробную жизнь? — И, не дожидаясь ответа, резко взмахнул рукой: — Я — нет! Но я ищу смысла этой комедии, которую именуют земной жизнью.
— Через это тоже должен пройти каждый. — С грустным пониманием она глянула на него и прижала руки к груди. — Когда-нибудь вы вспомните мои слова, господин Сталбе, и поймете, что я была права… Когда-нибудь, но не сейчас. Молодости свойственно обостренно-трагичное отношение к жизни. Вечные вопросы на то и вечны, чтобы мучить нас постоянно. Они не меняются. Зато меняемся мы сами. То, что вы называете отчаянием, вскоре пройдет, и загадка смерти перестанет терзать вас с таким постоянством.
— Думаете, мои взгляды когда-нибудь переменятся? — Он скептически улыбнулся.
— Не взгляды, — Аспазия медленно покачала головой. — Вы сами изменитесь. Не имея в виду лично вас, скажу, что чувствительность сменяется зачастую равнодушием и довольством. Это биологически обусловлено. Понимаете, господин Сталбе? Вельтшмерц, мировая скорбь, — непостоянная муза. Она дарит свои сокровища только юным, а затем улетает, оставив в утешение пыльные лавры, — кивнула на свой венок.
— Но ведь и вы пережили это? Я знаю! Я не мог ошибиться, читая ваши стихи, в которых видел себя, свою душу, как в зеркале!
— Допустим. — Она с улыбкой прикрыла глаза. — Но
— Но «Сумерки души» вы написали совсем недавно! Много после «Алых цветов» и «Вайделоте»… Как же тогда?
— Вы хотите сказать, что мировая скорбь слишком поздно пришла к стареющей поэтессе? Да? — Она лукаво наморщила лоб.
— Что вы, сударыня! — Он побледнел от обиды. — Я и подумать не мог…
— Хорошо, хорошо, — Аспазия успокоила его движением руки. — Я ведь шучу. Ларчик открывается, как и положено, просто, господин Сталбе. Вы верно ощутили мою тоску, но не поняли, да и не могли понять ее причины. Этот цикл я написала в то страшное время, когда муж страдал в тюрьме, буквально умирал в арестантском лазарете за Даугавой, а затем был от меня далеко-далеко, в захолустье, в снегах.
— Вот как? — разочарованно вздохнул он. — Я должен был догадаться… Простите, сударыня.
— Простить? Но за какие грехи? Вы ни в чем передо мной не виноваты. Напротив, это я должна казнить себя за то, что запутала вас своими печалями.
— Они сделали меня духовно богаче! Я так и слышал бег уходящих секунд… Ведь с каждым мгновением сокращается жизнь. Нет, об этом решительно лучше не думать.
— Вы опять верно почувствовали, но ошибочно истолковали. Я действительно отсчитывала мгновения. — Она засмеялась. — У нас в гостиной висят старые часы, в которых хранится вся моя и Райниса переписка. Мы писали друг другу ежедневно! Отсчитывая секунды, я торопила их и радовалась, что они проходят. Но в принципе вы правы: вместе с ними утекала и жизнь.
— И это самое главное! Мы летим навстречу смерти, как поезда к неизбежной катастрофе. Повсюду витает смерть. Везде я вижу страшные ее признаки, — словно задыхаясь, он потянулся к воротнику. — Да зачем далеко ходить? Третьего дня мы схоронили дядю, а не далее как десять минут назад я натолкнулся на мертвое тело чуть ли не у самого вашего дома!
— Что? — встревожилась Аспазия. — В самом деле?!
— Увы, сударыня! — Он скорбно закатил глаза. — Как это ни печально… Он лежал в кустах бузины, никому не нужный, всеми забытый, с кровавой раной на затылке. Счастливец! Он умер внезапно, не изведав страды ожидания.
— Какой ужас! — Аспазия прижала ладони к щекам. — И кто это был?
— Не знаю, — он дернул плечом. — Какая разница, кто именно? Должно быть, рабочий или, может, рыбак…
— И вы не заявили в полицию?
— Об этом я как-то не подумал… Кто-нибудь на него все равно наткнется. Он лежит у самой дороги.
— Где именно?
— Под горкой. Знаете? За спасательной станцией.
— Довольно далеко, — протянула Аспазия.
— И вправду не близко, — согласился студент. — Но я летел, подгоняемый ужасом. Мне показалось, что до вашего дома я добежал за какую-нибудь минуту. Я брел к вам за утешением, а прилетел за спасением. Ощущение было такое, будто это я убил того человека в кустах и мне спешно необходимо куда-нибудь скрыться. Помните гравюры Гольбейна «Пляска смерти»? А ведь и он ничего не открыл! И задолго до него костлявая рука ужаса перед неизбежным сжимала людские сердца. Бедные-бедные, несчастные люди, — он крепко стиснул виски. — Но хоть какой-то ответ должен же быть?!