Посевы бури. Повесть о Яне Райнисе
Шрифт:
— Разве я не латышский патриот? — Корнет втянул голову в плечи и заговорил шепотом: — Или не знаю, как обложили ищейки нашего Яна? Поневоле он должен вести уединенный образ жизни. Поэтому газетчики из кожи вон лезут, чтобы раздобыть сведения о его жизни, привычках и прочее. Читатель-обыватель требует! Мне рассказывали, что какой-то гимназист всего за сорок строк о своей прогулке с нашим народным поэтом получил сто рублей… Напишешь когда-нибудь книгу, разбогатеешь. Счастливчик! Есть чего порассказать?
— Еще бы! — самодовольно ухмыльнулся Борис. — Одна его переписка с Аспазией чего стоит!
— Расскажи еще что-нибудь!
— Так ведь подъезжаем уже.
— Наплюй! В буфете первого класса посидим — угощаю!
— Тороплюсь я, Пауль. — Он виновато потупился. — Может, в другой раз?
— Нечего манкировать. — Отставной корнет закрыл складной нож и бросил его в саквояж. — Отчего бы тебе завтра не заняться бабскими хлопотами?
— Завтра? — с сомнением переспросил Борис.
И в самом деле, почему нет? Мысль показалась заманчивой. Сорок рублей, которые он с такой изумительной легкостью заработал, давали известную свободу. Да и вообще не следовало проявлять неблагодарность.
— Решено! — Он торжественно пожал Паулю руку. — Гулять так гулять!
— Вот такого я тебя люблю! — засюсюкал корнет. — Ах ты мой зюмбумбунчик!
— Но с одним условием! — Студент важно нахмурился. — Угощаю я!
— Как хочешь, душа моя, — согласился покладистый Пауль. — Давай сперва ты. Зато потом, когда зажгутся фонари… — Он попытался запеть, но сбился. — Эх, и пошумим же мы, братец!
Последним в цепи удивительных происшествий этого бесконечного дня Борису запомнился роскошный зал с пальмами и горящими под лепным потолком калильными лампами в матовых шарах. Едва они расположились за уединенным столиком, ласкавшим глаз ледяной белизной скатерти и салфеток, продернутых сквозь кольца из белого металла, он потребовал человека и велел заморозить шампанского.
— Кордон-вэр, — успел шепнуть Пауль, чтобы вышло подешевле.
— Вот именно! — подтвердил Борис, поджигая папироску, из которой высыпался табак. — А также вальдшнепов и омара!
— Прошу прощения, — почтительно наклонился над ним официант, — не по сезону-с. Зато имеем предложить господам куринскую лососину, куропаточек паризьен, господарские фляки.
— К чертям куропаточек! — Пауль развернул салфетку. — Давай лососину с лимончиком.
— И две груши, — упавшим голосом сказал Борис, изучая меню. — Как здесь, однако, дороги фрукты.
— По сезону-с. — Официант попятился и скрылся за пальмой.
Борис и опомниться не успел, как откуда ни возьмись возникло дубовое ведерко с колотым льдом, в котором наклонно лежали пузатая бутылка и запотевший графинчик с водочкой.
— А ну-ка тяпнем для начала тминной! — предложил Пауль, плотоядно потирая руки. — За дружбу! — И сделал лакею знак.
Борис опрокинул очутившуюся перед ним полную рюмку и окончательно размяк. Все смешалось в бедной его голове: быстро темнеющий за окнами день и болезненный красноватый накал электричества, ледяное вскипающее вино и невыносимая сладость тминной, мечты и явь, поражающие воображение похождения отставного корнета и собственная вдохновенная ложь. Из красноватой
Еще он, кажется, подмахнул какую-то бумаженцию, которую зачем-то подсунул в разгаре веселья Пауль, а на улице ни за что не давал застегнуть на себе медвежью полость. Кричал извозчику, что хочет закаляться, поскольку тренирует себя по системе Мюллера. Вот, пожалуй, и все. Больше и припоминать-то нечего. Он совершенно забыл, по какому поводу произнес заносчивые, угрожающие слова, которые продолжал твердить и после, когда улеглась неизвестно отчего вспыхнувшая обида и все изгладилось.
— Как вы смеете? — кричал он то ли в зале, залитом сверканием люстр, то ли среди холодного кафеля, где резко пахло аммиаком и откуда-то с шумом низвергалась вода. — Да как вы смеете мне даже предлагать такое? Я благородный человек и не потерплю… Не позволю. Я, наконец, на дуэль вызываю вас, милсдарь. По всем правилам корпорантского кодекса чести — на рапирах и в защитных очках!
Но чего он не позволит, чего не потерпит и с кем станет биться на рапирах? Забытье и сплошной туман. Только пронизывающий холод кругом, могильный озноб каменного пола и болезненная ломота во всем теле.
Борис долго не мог понять, где он теперь находится. Даже подумал, что все еще спит или грезит с открытыми глазами за ресторанным столиком. Но когда осознал, что лежит на струганых нарах и зарешеченное окно, вонючая параша да глазок в железной двери являются не разрозненными деталями воспоминаний, а непременными частями некой жутчайшей реальности, то едва не помешался от страха и непонимания.
А может быть, и действительно помешался, потому что дни проходили за днями без всяких перемен.
Два раза в сутки угрюмый надзиратель приносил в камеру миску с баландой, кружку кипятку и ржаную пайку. На вопросы не отвечал, в объяснения не вдавался, отчаянную мольбу и матерную ругань равно встречал угрюмым, настороженным молчанием.
Когда же полубезумный узник попытался разбить себе голову о железную дверь, его просто окатили ведром ледяной воды. Счет времени он утратил.
За пыльным стеклом забранного решеткой окошка вовсю метались белые мухи. Но короткий зимний день скоро угасал, и чахлые, с ума сводящие сумерки затопляла непроницаемая тьма. Лампу в камеру не давали, и лишь однажды заглянула в нее ледяная луна, та самая, под которой воют в полях голодные волки.
ГЛАВА 13
Зябкая пора туманов пришла на берега Лиелупе. Сауле — лучезарное божество, едва проглядывая масляным желтоватым пятном, отвратило лик от грешной земли. Горько пахнет осенний дым. Подкова дальнего бора угрюмо синеет сквозь лиловое марево облетевших березовых веток. Увядшая травка в инее, как седое полынное поле. Тонкий, невидимый лед высосал мелкие лужи и хрустит под ногой в сетке белых извилистых трещин.
Но и шаги едва слышны за туманом. Вороний грай плывет над поляной, где смутно белеет обглоданная зайцами береста и в пугающей близости вырастают из-под земли укрытые жалким навесом из дранки растрепанные стога.