Посевы бури. Повесть о Яне Райнисе
Шрифт:
— Спасибо, — кивнул Плиекшан, вспомнив сразу маевку и отважного черноволосого франта, который так и не вернул Жанису его шляпу.
— Закончили свои особые разговоры? — спросил Горький, расхаживая по комнате. Длинная косоворотка его, подпоясанная тонким кавказским ремешком, неясно светлела в сумрачном углу, где лунно поблескивали печные саардамские изразцы. — Если закончили, то и меня примите в компанию. Больно поговорить охота.
— Еще как охота! — Плиекшан потер руки. — Зябко здесь, однако, Алексей Максимович!
— Топить нельзя. — Горький погладил холодные изразцы. —
— Шныряют здесь всякие оборотни, — подтвердил Плиекшан.
— Хочу от всей души поблагодарить вас, дорогой Янис, — простите, как вас по батюшке? — за великолепный перевод «Сокола»!
— Какие могут быть между нами благодарности, Алексей Максимович? — смущенно улыбнулся Плиекшан. — А отца моего Кристапом звали, Христофором то есть…
— Нет-нет, огромное вам спасибо, Янис Кристапович, что не пожалели ни сил, ни таланта бесценного на перевод. Слыхал, что рабочему люду латышскому понравилась песня. Очень мне это приятно.
— Моей заслуги тут нет решительно никакой. — Плиекшан принизил коптящий язычок. — Вас и без того понимают и ценят, Алексей Максимович. Не будем далеко ходить за примерами. Ваш покорный слуга трижды смотрел на русской и латышской сцене «На дне». «Буревестника» же и, само собой, «Сокола» наизусть помню. «Жажда бури»! Удивительное это все-таки чувство. Как там в столице дела, Мария Федоровна?
— То же, что и здесь. — Она несколько раз глубоко, словно ей не хватало воздуха, вздохнула и мечтательно улыбнулась. — Вы правы, Янис Кристапович, атмосфера насыщена электричеством, и гром может грянуть в любую минуту.
— Заждалась Россия очистительной грозы. — Горький положил локти на стол и подпер кулаком подбородок. Темные огоньки мечтательно переливались в его глазах. — Народ, други мои, властно выходит на историческую сцену. Не просить идет — требовать! Свое, законное… Героическое время настает, Янис Кристапович! Литература, как чувствительнейший барометр общественных ожиданий, первой это ощутила. Одним просто душно и невтерпеж, другим страшно и радостно. Но в одном все едины, все с трепетом душевным поджидают революцию. Я, само собой разумеется, про честных людей говорю. Не господина Суворина и иже с ним в виду имею. Так разве не наш долг воспеть великолепие обновленного мира, мятежное упоение битвой?
— Новое искусство необходимо для этого, Алексей Максимович, — Плиекшан обрадовался, что Горький заговорил с ним именно на такую давно волновавшую его тему, — которое было бы чем-то сродни европейскому романтизму. Но иное, чем романтизм, близкое сердцу рабочего человека.
— Могуче вы сказали, — одобрил Горький. — Замечательно верно!
— В первую голову необходим новый герой, — задумчиво произнесла Андреева. — Выразитель мыслей и чаяний угнетенного человечества. Натура страстная, деятельная, которой чуждо пустопорожнее резонерство.
— Рассуждать тоже не мешает, — с шутливой улыбкой возразил Плиекшан. — Жизнь необходимо отобразить во всем ее богатстве. Духовные сокровища минувшего, противоречия сегодняшнего дня, из которых родится наше завтра, и волнующие грезы и неясные ожидания — разве без этого мыслима человеческая культура?.. Мне пришла идея написать сказку о прекрасной девушке, которую злые силы лишили памяти. Один раз, в начале каждого века, выходит она из скалы, в которую заточена, и просит прохожих отгадать ее имя. Но никто не может.
— Что же это за имя такое? — спросила Андреева и улыбнулась, не разжимая губ. — Вы-то хоть знаете?
— Я знаю. — Плиекшан опустил веки. — Я поэт.
— Лихо! — обрадовался Горький. — Просто-таки мудро. Только поэту и суждено расколдовать вашу царевну. Перо необходимо и вещее сердце поэта. У вас, латышей, есть замечательные слова про меч и перо… Вот досада! Забыл! — Он по-детски потер лоб кулаком.
— Mus`asais ierocis ir spalva — наше оружие — перо, — подсказал Плиекшан.
— Именно! — Горький повторил фразу по-латышски. — Какая музыка! Какое уверенное достоинство. Но простите, бога ради, Янис Кристапович, перебил вас. Чем же закончите сказку-то?
— Вы ее уже сами закончили, Алексей Максимович, — Плиекшан радовался и поражался тому, насколько близко они чувствовали и мыслили с этим странновато одетым человеком, которого он знал и любил давно, с кем познакомился только теперь.
— Сложная символика, — заметила Мария Федоровна. — Бард и зачарованная королевна.
— А я понимаю, — Горький хитро прищурился. — Не поэт расколдует деву, а, напротив, она его вдохновением одарит! Так, Янис Кристапович?
— Так. — Плиекшан ощущал себя бодрым и молодым, впервые, кажется, после ссылки. — Не знаю, что может сделать поэт для революции, — верю, многое, — но революция для поэта, как земля для Антея. В ней истинная сила его и вдохновение. Коли не ей служить, то чему? Ведь если не отдать себя целиком, до последней кровинки, то и взлета никакого не будет. А что другое способно захватить нас столь всеобъемлюще властно?
— Вот она, Мария Федоровна, романтическая окрыленность века, — наклонился Горький к Андреевой. — Завидую удивительной цельности вашей, поэт Райнис. — Он растроганно развел руки, показывая, что не находит слов. Но сейчас же заговорил спокойно и обстоятельно, высказывая давно обдуманные мысли: — Нельзя только разрушать. Сметая тлен, надо во весь голос приветствовать новое солнце. Беспощадная зоркость совы не должна мешать песне жаворонка.
— Отрицание и утверждение неразделимы, как свет и тьма, — добавил Плиекшан.
— Вас не смущает применение термина «романтизм» к психологии пролетариата? — Горький выжидательно наклонился к Плиекшану.
— Нет, Алексей Максимович, не смущает. Важно содержание, которое мы вкладываем в те или иные слова. Новый романтизм, очевидно, так же противоположен шиллеровскому порыву, как и нарочито приземленному натурализму.
— Не перестаю поражаться зоркости вашего понимания. — Горький расчувствовался настолько, что готов был обнять Плиекшана, но мешала природная сдержанность латышского поэта, которую Алексей Максимович принял даже за некоторую чопорность. — Не перестаю, — повторил он, гася порыв. — Рабочий люд начинает смотреть на себя как на хозяина мира, освободителя человечества. Это дерзость воли и разума.