После бури. Книга первая
Шрифт:
Женщина же смуглая, возвышаясь над этими двумя, потому что заметно выше была ее табуретка, слушала, не проронив ни слова и с каким-то даже неестественным вниманием, как если бы все, что здесь говорилось, говорилось именно о ней, о ее собственных трудных заботах, что сама она уже была не способна их высказать. «Да, да, да, вот как было!»— подтверждала она, то молчаливо негодуя, то ужасаясь и неизменно сострадая
В общем-то, она была красива, эта женщина-слушательница,— голубые глаза под темными, правильного полукружья бровями, правильный нос,— только вот челюсть тяжеловата, но сострадание не было ее украшением и не одухотворяло
Конечно, это была Ковалевская.
Ковалевская Евгения Владимировна, женщина, полтора года тому назад принявшая к себе в каморку, в дом № 137 на углу улицы Локтевской и Зайчанской площади, некоего Петра Николаевича Корнилова.
Ковалевская и Корнилов — две распространенные и довольно громкие русские фамилии, обе на «К», вот они и пребывали до сих пор в одной каморке, не то муж и жена, не то просто так, и ничто не привлекало к ним внимания как местных жителей, так и беженцев: да мало ли кто и с кем нынче был, кто и кого находил, кто кого терял?
Какая-то, кем-то для удобства выданная справка, подтверждающая какие-то брачные отношения, вполне их устраивала, все остальное не имело значения.
Все остальное сводилось пожалуй к тому, что известно было, каким образом Ковалевская называет Корнилова. «Мой человек», говорила она о нем, и в ее речи и с ее выражением лица это понималось почти так же, как «мой больной», «мой раненый», «мой несчастный», наконец.
Вот и сейчас она внимала, она сострадала, сестра милосердия, и, не будь ее здесь, не буду ее молчаливого сопереживания, конечно, женщина почти что седая не обратилась бы к другой, слегка рыжеватой, и не стала бы в подробностях рассказывать о жизни бывшей помещицы Татьяны Поляковой в Новгородской губернии, которая в эти годы и пахать научилась, и сеять из лукошка, и пашней той на отрезанных ей из прежнего ее владения четырех десятин, содержала престарелого мужа, которого она никогда не любила, и горячо любимого, тяжело больного, очень похоже, что больного сумасшествием, сына.
При этом она, Татьяна Полякова, такою отличалась странностью: ни днем, ни ночью, ни дома, ни на пашне, не снимала с рук двух великолепных перстней. Она верила, что вот-вот к ней приедет хотя и отдаленно, а все-таки знакомый и знаменитый профессор Санкт-Петербургского университета — другого названия она даже и не умела произнести, а только «Санкт-Петербург!» — и примет ее перстни в качестве гонорара за излечение недугов ее сына.
Однако профессора все не было и не было, а приезжал, и не раз, приказчик бывшего ее имения, за умеренное вознаграждение предлагая свое посредничество между нею, несчастной, и ученой знаменитостью. Но помещица эта бывшая, а ныне как бы даже и трудовой элемент, отказывала коммивояжеру и надеялась сама поехать в «Санкт-Петербург», но тут нашли ее убитой, она лежала в борозде — как это называется, когда осенью пашут, кажется зябью? — так вот, она лежала в зяблевой борозде и без перстней, и без пальцев… А накануне как раз приказчик навещал нелюбимого ее и весьма престарелого, но все еще злого мужа.
— Ах, не говорите! — опять-таки воскликнула женщина чуть рыжеватая, Евгения же Владимировна и тут не произнесла ничего, она закрыла лицо руками и, как бы оставшись наедине с самою собой или, может быть, с той убитой, переживала все услышанное.
Ну, понятно, когда людям уж очень горестно, они не то что успокаивают себя чужими невзгодами, но силятся их припомнить во всех подробностях...
Вот он и продолжался, дамский разговор, на отодвинутых за фанерную перегородку табуретках.
И действительно: ах, Советская власть, ах, Советская власть, да неужели ты не опасаешься посредничества? Не подозреваешь его последствий?
Молодость человека ли, власти ли — все равно молодость и неопытность. Так оно и есть!
Власть — это прежде всего выбор слуг, а что ты, большевистская, знаешь об этом выборе? О слугах вообще? Знаешь, что они, бедные, во веки веков эксплуатировались? Что их били по мордам? Что быть слугою — занятие презренное? Ах, как мало такого знания, как ничтожно мало его!
В выборе слуги с кем и посоветоваться, как не с бывшим хозяином. Посоветуйся, ей-богу, скажем, как на духу: «Остерегись!» Остерегись, послушай пострадавшего и пережившего, погляди на убиенного — чьих рук дело?! Без слуг не обошлось, без тех, кто указал пальцем: «Вот этого и вот этого, и еще того, и еще, и еще... Я у того служил, я у другого был доверенным лицом, уж я-то знаю о них больше, чем они сами о себе знают!»
А не убитые? Уцелевшие? Собравшиеся нынче на свое бессмысленное собрание «бывшие»?
Неужели им тоже единственный исход — идти к своему недавнему приказчику?
«Ведь нужны же при ваших складах и амбарах сторожа, в ваших конторах делопроизводители и рассыльные, на ваших фабриках агенты по рекламе, на ваших мельницах весовщики-кладовщики — нужны, безусловно?! А он, нэпман, светлое пятнышко на месте бывшей кокарды на твоем головном уборе в ту же секунду заметит и вежливо улыбнется. Он подаст господину (бывшему) стул, он даме (бывшей) поцелует ручку, знает, сволочь, этикет.
Знает и не хочет засоряться. Зачем ему? Он деятель для Советской власти необходимый, он запросто в совучреждения вхож, он о-б-я-з-а-н там бывать а тебе туда хода нет ни на шаг, хотя бы и с пакетом рассыльного. Потому что каждый совслужащий, тем более каждый выдвиженец в силу своего собственного положения должен подумать: «А в пакете-то не бомба ли?! Не воззвание ли от великого князя Кирилла Владимировича, кузена убиенного Николая Второго Кровавого? Не...»
Мысли-то — вот они! Есть они у «бывшего», и чувства у него, а вот бытия — ни крохи! Нет нынче бытия, хоть убейся!
И каждый в нынешнем собрании был в глубине души обижен на самого себя за свою бывшесть, через это на всех остальных, здесь присутствующих...
А далее из этого следовало и некоторое общее и обидчивое выражение лица всех участников собрания. Ну, правда, у полковника — у того собственный, мягко говоря, полуинтеллигентный рисунок мясистого носа, собственная упрямость взгляда узеньких глазок, своя тяжеловатость не очень-то сытой, а все равно массивной фигуры...
Еще был тут один, на собрании, человек, высочайший мастеровой, чудо-руки, по фамилии Казанцев, по имени Георгий Сергеевич, он был здесь как бог, то есть отдельно от других, он благодаря собственным рукам кормился запросто и сытно, а захотел бы, так пару-другую нечистых «бывших» тоже запросто взял на свое иждивение. Бог за семь дней, считая один выходной, сотворил мир, Георгий Сергеевич в тот же срок мог сделать что-либо подобное, поэтому его присутствие делало собрание ни к чему не годных и до конца неумелых «бывших» еще более нелепым.