После десятого класса
Шрифт:
Я вспомнил Олины слова, когда однажды перед войной заскочил к ней в общежитие: «Зачем ты не пришел в тот раз, тогда бы ничего не случилось?..» А все ли она мне тогда рассказала? Ведь мы и тогда уже были взрослыми... Я ответил Астафьеву:
— Холост я, не женат.
— Счастливец. А я считаю, что поступил правильно. Ну что жаловаться? Дадут ему выговор, порицание, ограничатся разбором. А тут я ему на всю жизнь отметин наставил. Он потом будет говорить, что это боевые шрамы. Пес с ним! Дело в том, что я ему надавал. Если он не угомонится, кто-то другой еще ему врежет, и постепенно у него выработается условный рефлекс, по Павлову, что-де этого делать нельзя. Что это подло, он знает, но что нельзя — не понимает. Тут нужен рефлекс.
— Может, губой отделаешься или звездочкой?
— Большое начальство шум подняло.
Принесли обед, пришли командир огневого взвода лейтенант Воскобойников, старшина, санинструктор.
— А где командир взвода управления? — спросил я.
Астафьев спохватился:
— Прости, ведь командир уже ты. У меня было так: в светлое время на позиции безотлучно обязательно находится один из офицеров. Сейчас там Коваленко, младший лейтенант. Если не согласен — отменяй.
— Все будет, как было, новой метлой не стану,— ответил я и взялся за кружку.
После обеда больше часа я сидел в землянке один, чтоб не мешать Астафьеву. Он ходил по позиции, прощаясь со своими батарейцами. В Колпино мы шли пешком. Вечерело, падал редкий и очень пушистый снег. Астафьев молчал, глядел перед собой невидящими глазами, что-то тихо бормотал и усмехался. Потом вдруг покосился на свое плечо, остановился и воскликнул:
— Вот они — настоящие чины!
На его погонах переливалось несколько крупных красивых снежинок.
Выслушав наши рапорты, командир полка долго сопел, и в носу его что-то пощелкивало, потом посмотрел на меня мрачно и бросил:
— Идите командуйте.
И уставился на Астафьева тяжелым, неподвижным взглядом.
Выйдя, я невольно задержался за дверью и услышал, как Евсеев негромко произнес:
— Что мне делать с тобой, Астафьев? Я доложил, что излишне поторопился и наказал тебя своей властью. Ступай под арест, а там будет видно, самовольщик. Ведь дезертирство хотят пришить.
Как я плохо разбираюсь в людях! В сорок первом там, на позиции в Автове, я относился к Евсееву пренеб-решительно, посмеивался над его полнотой, медлительностью, замкнутостью и музыкальностью его носа, может, потому, что в моем мальчишеском сознании всякий потерпевший неудачу или наказанный начальник не заслуживал уважения. Правда, это не относилось к лейтенанту Курдюмову, но, может, только потому, что мы очень хорошо знали его, его характер, привычки, слабости...
А сейчас мне даже стало стыдно за мое прежнее отношение к Евсееву. Да, он толст, медлителен и носом выводит рулады, но он понимает людей. Как он смотрел сейчас на Астафьева! И я понял, что он отстоит своего офицера. Достаточно побыть полчаса на батарее, чтобы убедиться, что ее командир толковый и умеет привлечь к себе людей, и Евсеев это хорошо знает и знает, почему Астафьев совершил такой тяжелый проступок.
Личный состав батареи ко мне относился настороженно и недружелюбно. Когда я обращался к кому-либо, тот вставал, вытягивался, отвечал сухо, точно и бездушно, и в глазах маячили огоньки неприязни. Офицеры слышали про «козу», часто расспрашивали о ней, но мнения своего не высказывали. За столом бросали на меня короткие испытующие взгляды и молчали. Я понимал их чувства. На самом деле: ушел командир батареи, так неужели Воскобойников или Коваленко не могли заменить его? Они знают свою батарею, они на ней с первых дней войны. Так нет, прислали «варяга», и хоть бы авторитетного или в возрасте, а то обыкновенного лейтенанта, даже без всякого военного образования, школяра, десятиклассника, который моложе всех на батарее, который каких-то полгода покомандовал взводом, а потом возился с одной-единственной пушкой, а ему дают сразу батарею с орудиями, приборами, со всем хозяйством и сотней людей, из которых многие годятся ему в отцы. Да, на месте Воскобойникова и Коваленко я думал бы так же.
Ничего не поделаешь, я назвался груздем. Надо
Кое-какие порядки, введенные в свое время Астафьевым, мне не нравились, но я подумал и решил, поскольку они не очень влияют на боеспособность батареи, примириться с ними. Изменятся условия, часть порядков естественно отомрет, а остальные постепенно я заменю на те, которые сочту нужными, а пока пусть все идет, как было. Минула неделя, и люди стали ко мне привыкать.
В одно ненастное утро враг пошел в контрнаступление. Артиллерийская подготовка началась залпом «дурил» — реактивных шестиствольных минометов. «Дурила» слабей «катюши», но и под его огнем поймешь, что такое кромешный ад.
Авиация из-за плохой погоды не налетала. Это тоже интересно. Обычно немцы для наступления выбирали хорошую погоду, надеясь на свою авиацию. А теперь стали наступать в плохую погоду, когда авиация скована. Значит, поменялись местами и их сорок первый год — впереди.
Мы лежали ничком в мелких траншеях и орудийных котлованах, нас подбрасывало горячим воздухом, било комьями мерзлой земли по спинам, разноголосо и густо свистели осколки. Я часто высовывался из своего ровика, боясь прозевать атаку танков. Наши орудия бьют по ним точно и лучше, чем противотанковые, потому что имеют более тонкую наводку и от выстрелов орудие не смещается на грунте, так как держится за него четырьмя стальными лапами с глубоко забитыми стальными клиньями.
Мимо прополз санинструктор, волоча на плащ-палатке раненого солдата. Санинструктор часто останавливался, подбирал свалившуюся с груди бойца оторванную руку, клал ее на место и волок дальше.
Снова обрушился шквал мин. Стало темно и душно. Сквозь грохот я уловил вопль:
— Санитаров! В прибор попало!
Артиллерийская подготовка длилась более часа. Враг не продвинулся ни на шаг. Но от огня его у нас были большие потери.
На горе спасали укрытия, вырытые в полный профиль, у нас же, под горой, все было насыпанным из дерна и быстро разрушалось. Мина угодила в бровку окопа ПУАЗО, разбила прибор и свалила половину расчета во главе с командиром отделения. Были разбиты приборы управления второго орудия. За один час с небольшим батарея потеряла четверть личного состава и оказалась неспособной вести огонь по высотным целям.
После контрнаступления противника неприязнь батарейцев ко мне усилилась, словно я уговорил немцев пойти в контратаку. Солдаты, наверно, рассуждали так: «Был командир батареи старший лейтенант Астафьев — и все на батарее ладилось, а как пришел этот невесть откуда взявшийся лейтенант — и сразу двадцать пять человек на батарее не стало, разбит прибор, разбито орудие...»
Конечно, всем понятно, что я тут ни при чем. Но на фронте почти каждый становится чуточку, но суеверным. Слишком часто жизнью играет слепой, нелепый случай. Мина могла не долететь до прибора на два метра, и никто бы не пострадал. Это все прекрасно понимают, но невольно стараешься найти какую-то причинную связь с тем или иным случаем. И невольно ищешь добрые приметы. Это сказалось и в стихах поэтов, и во фронтовых песнях;
И вправду поверил тогда я,
Крещенный в смертельном огне,
Что буду я жив, дорогая,
Пока ты грустишь обо мне.
А кто теперь грустит обо мне? Только родители. Больше некому.
Со времен англо-бурской войны пошла примета — третьим не прикуривать. Э, да что говорить, но хочется верить в существование таких примет, по которым ты можешь остаться в живых.
Вот поэтому и считают батарейцы, что я им принес несчастье. Я это чувствую по взглядам, по интонациям в разговоре. Даже командир полка с укором сказал в телефонную трубку: